Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
Так возникло несколько отправных точек. Бывший поэт, статьи в журнале, советское гражданство.
Вопрос о стихах родил паузу, ставшую ответом.
— Почему вы бросили писать статьи из Кореи? — спросил затем Шлегель.
Опять пауза.
— Я никогда не писал статей.
— Обычно мы не втягиваем в дела подследственных их родных, но в вашем случае…
Шлегель поглядел на проходчика. Тот был бледен, как в первый час поимки. Два или три раза пробарабанил рукой по столу и, спохватившись,
«В нем борются два желания — сознаться и продолжать борьбу. Но как ее продолжать, он не знает».
— Вы, кажется, хотите меня о чем-то спросить? — говорит Шлегель.
— Что? Нет, нет.
— В таком случае ответьте на мой вопрос: как вы смотрите на привлечение к вашему делу родных? Или обойдемся без них?
Проходчик поднял лицо.
— Никодим вами взят?
— Да.
— Значит, вы все знали с самого начала?
— Да.
— Так зачем же было валять со мной дурака?
— Без этого валянья вам трудно было бы осознать свое поистине дурацкое положение. Когда преступник пойман, его обыскивают. Вы обысканы. Снимите маску героя. Вы только преступник — фашист.
И Шлегель говорит быстро, как действительно давно ему известную вещь, которую он только скрывал из необходимости, то, что сейчас сложилось у него в сознании:
— Патриот бежал из Владивостока в Корею. Жрать нечего. Патриот писал бездарные стихи — не кормят, писал статьи — не кормят, патриот пошел в диверсанты — и слава, и заработок! Места, знакомые с детства. Как не пройти?
— Я шел убить того, кто заменил Шлегеля, — говорит проходчик.
— Недоубитого Шлегеля заменяю я сам. Я еще жив. Рассказывайте о Никодиме. Можете положить руки на стол, все равно я вижу, как они дрожат.
В полдень Шлегель уехал, давая вперед телеграмму за телеграммой, а когда стемнело, посадили в тачанку и Льва Вересова.
Никодима взяли в ту же ночь, когда Вересов уже ехал в жарко натопленном вагоне, в двухместном купе. Вересов часто выходил в уборную, исподлобья оглядывал коридор и стоящих в нем, шумно беседующих людей. Они пропускали его настороженно внимательно, передавая друг другу: «Эй, пропусти-ка этого, быстро». Тарасюк не отставал от него ни на шаг, а приведя в купе, молчи садился напротив, держа руку в кармане.
— Поговори со мной, — говорил ему Вересов. — Мне всего двадцать восемь лет, брат. Глупо все вышло. Ты колхозник, что ли? Кто ты такой?
Тарасюк молчал.
— Ну, кто ты? Коммунист, чекист? Ну ладно, потом ты меня расстреляешь, а сейчас же можешь поговорить. Поагитируй чего-нибудь, — приставал Вересов к Тарасюку.
И Тарасюк сказал ему тихо:
— Я не имею к тебе уважения, о чем я с тобой буду говорить?
И до самого конца дороги они ехали молча.
Как
Шлегель рванулся опять на север.
Июль
Шло сто семьдесят пять самолетов из Москвы на Восток.
В этом году на переднем плане, у границы, все начиналось с ругани. Луза не помнил ни одного дня без скандалов и неудач, но когда развернулись пожары, стало казаться, что не было дней без поджогов.
Горело село, горели посты по дорогам, горели сараи с машинами.
Безлюдней, тише, и от этой тишины как-то беднее стали села. За Георгиевкой поймали старика, назвавшего себя «шкрабом». Такого слова давно никто не слыхал, и его потащили в Совет. Старик оказался бывшим белым офицером, шпионом. Его расстреляли без разговоров. На переднем плане Луза подранил кулака Воронкова, перешедшего зимой к белым, да пугнул какого-то японского старика, чуть-чуть не схватив его. За брошенными хуторами нашли бидон керосина и одну японскую гетру.
А в Никольске-Уссурийске день и ночь строили два завода — масложирсиндикат и сахарный; в Спасске заканчивали цементный гигант.
Район нажимал на колхозы со свеклой и с соей.
Не уменьшая площадей зерновых, он требовал еще от колхозов свеклы и сои, хотя и под зерновыми была занята площадь большая, чем до войны.
На пограничном крае, теснясь, осели новые колхозы — веселые хозяйства людей, пришедших заселить край.
Председатель колхоза «Авангард», товарищ Богданов, только потирал руки от удовольствия и азарта.
— Ну, сосед, — говорил он Лузе, — вдарим, значит, по свекле. Помоги только советом, будь уж ты ласков, — хозяева мы молодые.
А сосед с левого бока, высокий сутулый человек, кавалерист по фигуре, сам приехал к Лузе как бы с визитом и предложил двести рублей за постоянную консультацию.
— Я вас, Василий Пименович, — сказал он меланхолически, — никак не могу отрывать от родного колхоза, поэтому будем консультироваться в эти, так сказать, пустые часы, от двадцати четырех и позже.
Сидел он у Лузы часов до пяти утра, замотав расспросами, поразительными по мелочности.
Он, например, спрашивал:
— Во сколько секунд вяжет пшеничный сноп ваша ударница? — и качал головой. — А надо знать, надо знать, Василий Пименович. Вы завтра исследуйте этот вопрос.
Два-три раза ездил Василий Пименович и к нему.
Дежурный по колхозу подскакивал с рапортом.
В красном уголке кто-то вскрикивал: «Смирно!»
Василий Пименович махал рукой и на носках выскакивал в коридор.