Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
Японцы забеспокоились, что-то покричали между собой и долго стреляли в реку, показывая на плывущие коряги и мусор. Потом они засмеялись, унтер их что-то прокричал на советский берег, показывая на маузер и на реку, — и удалились.
Стоял долгий, похожий на белую ночь, рассвет уссурийской ранней весны, слегка подрисованный низким неярким солнцем. Рисунок дня был намечен, но еще не заполнен красками. Не торопясь, вплывали они в контур равнин, сопок и неба…
Трое советских пограничников шли вдоль реки, не замечая времени. Дойдя до большого затона,
Приближалась пора дождей, и воздух после полудня становился весомее, сырее, выделяя острый травяной запах. У прошлогодних гнезд суетились птицы. Где-то близко, за горизонтом, прорисовывались дожди. Река уже несла их в себе с верховий, заполняя протоки, старицы и самые крохотные лунки невдалеке. Поля у реки казались дырявыми, блестя сквозь траву овалами свежих луж. Напившись вдосталь, повисал расслабленными ветвями прибрежный кустарник, и крошился в реку размякший, обсосанный водой берег.
Тишина границы была дика. Ни один звук не пробивался сквозь нее.
Пограничники шли тропой в густом кустарнике; с того, не нашего, берега за ними следил головастый китайский мальчишка; потом они прилегли за бугром.
— Значит, скоро и до нас доберутся, — сказал Тарасюк, начальник дозора. — К осени надо ждать.
Там, где кустарник переходил в невысокий дубовый лес, у дороги к райцентру, к пограничникам подошел Василий Пименович Луза, старый партизан и охотник из маленького колхоза у самой границы.
— Видел историю? — спросил его Тарасюк.
— Видел, — ответил Луза.
— К осени надо ждать и у нас… Японец — что саранча.
— Кабы не раньше. Вчера из Георгиевки на ту сторону кулаки наши — Козуля с семьей да Воронков с тремя зятьями и с братом — подались. Заходили ко мне, прощались. «Ты, говорят мне, тоже долго не думай, уходи, куда успеешь; жить тебе все равно не дадим, как и ты нам не давал. Колхозы твои, говорят, скоро по ветру пустим». Слышишь?
— Вот еще новое дело, — вздохнул Тарасюк. — И ушли?
— А что ж я сделаю? Ясно, ушли. Японец стоит, рукой им машет… Чего ж не уйти?
Дня через два, ночью, пес Банзай коснулся лапой тарасюкова плеча, когда тот лежал в дозоре, и осторожно повел его к реке… Волоча за собой кашу мокрой подгнившей травы, пены и сора, головой вперед вползал на берег первый труп, за ним, покачиваясь, три сразу. Касаясь один другого, они лезли на низкий берег вместе с волной, облизывающей песок. Мокрая трава прикрыла их лица, оставшиеся в воде такими же заскорузлыми, грязными и будто опухшими, какими они были при жизни.
На холме, похожем на лежащего тигра, рядом с погранзаставой, вырыли в тот же день могилу и обтесали дубовый сруб наподобие обелиска. Вечером пришли китайцы из ближнего села и торжественно похоронили четыре черно-синих, вздувшихся трупа с продырявленными черными лицами.
Оркестр,
С того берега смотрели японцы.
Обелиск на подставе из камней вышел величественным. На лицевой стороне его, обращенной к Маньчжурии, раскаленным гвоздем выжгли:
А дня через два в полевом шалаше колхоза «25 Октября» объявился пятый, маленький юркий китаец в окровавленном ватнике. Василий Пименович Луза, идя из колхоза на станцию, нашел в полевом шалаше маленькое грязное тело и остался ночевать с ним.
Майские ночи на Дальнем Востоке дождливы. Они осенне темны, и по-осеннему грузно, низко небо, дождям нет конца. В шалаше было тесно от темноты. Темнота и тишина стояли вместе и были чем-то одним. Тело китайца сливалось с этой темной тишиной, и Луза много раз касался рукой головы китайца, чтобы проверить, тут ли он.
Не скоро выступило из черного ночного дождя серое лицо китайца с острыми блестящими скулами и большим тощим ртом. Оно смутно просвечивало сквозь тьму, как раковина сквозь глубокую воду.
Но долго не показывались, не объявлялись глаза. Их увидел Луза, когда совсем рассвело. Дождь налил глазные впадины до краев, и каждая новая капля громко подпрыгивала в них, — но человек спал. Сон его был подобен смерти, почти без дыхания.
В полдень китаец проснулся. Луза поставил перед ним еду: кусок черного хлеба и банку консервов, но человек снова уснул. Он спал весь день, и вечер, и ночь до рассвета. Луза сидел с двустволкой у ног, мурлыча песню.
Он думал, что незачем было ему оставаться ночевать в этом дырявом, холодном шалаше и ничего б не случилось с ним, не размяк бы он и не заболел и не заблудился в дождь, если б прямо из колхоза прошел до районного центра. Но шла весна, пустынная, как море, и дикая, как море, — и Луза поддался весне.
Все закричало в природе, раскрылось, все задрожало — дождь, дождь! И Луза, вместе со всей природой, захотел дождя, одиночества.
Раздвигая траву, прополз, прячась в норы, маленький местный ветер, летающий вместе с пчелами, загалдели птицы, повела стеблями трава и оперлась о сухие, еще холодные корни.
Ну, лей, дождь, лей!
И он ударил, сначала легонько, косым пробным ударом, а потом с размаху. Выйти было уже нельзя, дождь заслонил расстояния, земля стала скользкой. И тогда Луза остался, развел костер из прошлогоднего сушняка, закурил трубку и почувствовал себя очень счастливым в одиночестве, что часто бывает с людьми и никогда не объяснимо как следует.
Под свист дождя он с удовольствием разворошил память и стал вытаскивать из нее приятные картины жизни: какую-то ярмарку в детстве, на Украине, потом встречу с одной партизанкой и разговор с ней, от которого всегда сводило грудь, хотя он не помнил, о чем шла тогда речь.