Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
— Ван Сюн-тин-то? — спросил Тарасюк, из окна которого эпическая картина этой крохотной стычки была видна превосходно. — Жмот совершенно бессовестный, но огородник он, скажу я тебе, первоклассный. Я из окна гляжу, что он делает, и у себя сейчас же повторяю. А вот скот у них дрянь, — сказал Тарасюк, показывая на выгон, правее города, — кошачьей породы скот.
— При ихней системе на себе легше пахать. Вчера этот самый Ван Сюн-тин выгнал двух баб, запряг их в соху вместе с ослом — и давай ковырять. Скорчились, тянут,
— Интересная агитация для нашего брата, — сказал Тарасюк, беря бинокль и задумчиво наводя его на холм за городом.
Луза, не нуждавшийся в бинокле, поглядел туда же. В одно мгновение схватил он внутренним зрением знающего человека сотню движений городской жизни.
— Что скажешь? — спросил Тарасюк, следя за лицом Лузы и протягивая ему бинокль.
— Да-да. И давно заметил?
— Вчера.
— Здорово.
— Видно, на удар взять нас не рассчитывают, на оборону садятся, — сказал Тарасюк, глядя на черные фигурки японцев, занятых рытьем окопов на холмах вокруг городка.
— Что ж, — вздохнул Луза, — господи Иисусе, вперед не суйся, как говорится.
Еще стояло утро, но, возвращаясь с заставы домой, Луза принял его за ранний вечер. Вот так и старость приходит — нечаянно. Его сегодня злила опасность из-за реки. Он поминутно набивал, скуривал и вновь набивал спою сипучую трубочку.
Но еще стояло утро. Ворча, толкались пчелы о пухлые, неповоротливые цветы. Наваливаясь на солнце, громоздились пегие тучи, и оно застревало и замирало в густой шуге их, и жар зримо, медовым следом растворяющийся, не спеша оседал на землю с тончайшим металлическим тоном, похожим на голос цикад.
Луза шел вдоль реки, по сторожевой тропе. Страна кончалась у его ног. Никогда не чувствовал он, как сегодня, что идет не по области, не по своему району, а по земному шару, и волновался.
Вот эта линия, по которой ступает он, отмечена на всех картах мира. Здесь нет ни сел, ни городов, ни пашен. Земля пуста.
Но когда, стоя на ней, глядишь, как за неширокой рекой за дорогой или за линией кустиков и камней начинается не наша, чужая сторона, а в полусотне метров стоит чужой внимательный пограничник и за его спиной распростерт вид чужих, не наших деревень, с чужой, не нашей жизнью, — тогда кажется, что все иное на той стороне — и трава там другая, и воздух разный; и узкая полоса своей земли у границы становится дороже всего на свете. Все мило на ней, все значительно.
И ему стало жалко своей земли, на которой много лет стоял он, как живой пограничный столб.
Жена сказала Лузе:
— Ван Сюн-тин заходил, спрашивал, когда дома будешь.
Поздним вечером Ван Сюн-тин тихонько постучал в окно.
— Плохо дело, Васика, — сказал он. — Японса граниса цемент возит.
— Кликните партизан, — зло сказал Луза. — В чем дело? На вас, дьяволах,
— Нельзя кликать, — ответил китаец, — хлеба мало. Дай мне пила три дня.
— Возьми. И слушай, друг, теперь. Один уговор будет: по ночам на нашу сторону не ходи. Хоть ты и свой парень, а лучше захаживай днем. А то и вообще… Понял? Все ж таки ты за границей, имей в виду.
— И-их, — пропел Ван Сюн-тин, — моя никакая офисера, моя репа исделает, огорода приготовляет, рабочка и крестьянска человек.
— Ночью сунешься и паспорта предъявить не успеешь — отполируют собаки. Либо переходи жить к нам, либо пропуск выправляй…
Ван Сюн-тин засмеялся.
И этой ночью спустили собак и за пожарным сараем, у колокола, поставили сторожа.
За рекой, у сопок, строили быстро. Возникали здания. Пробежала серой цепью колючка в три ряда. У брода через речушку, где еще неделю назад купались ребята, стал японский часовой в белых гетрах.
Теперь уже нельзя было сбегать с той стороны на нашу за керосином и солью. Еще висел на фанзе «Торгсина» роскошный китайский плакат: «Соль и керосин всем без ограничения и без перерыва целый день», но дверь фанзы была заперта, и седой меланхолический волкодав валялся на пороге.
— Прикрыли, Шурка, твой базар? — спрашивали заведующего.
— Не тот ассортимент, — отвечал он уклончиво.
По ночам за рекой тревожно светилось небо. Костры ли это горели, автомобильный ли луч бродил, ища дорогу, прожектор ли, круто наклоненный вниз, отбрасывал зарево?
Едучи на луга, бабы опоясывались патронташами и вешали на плечи дробовики; мужчины за поясами штанов таскали наганы.
В июне опять приехали гости — москвичи. С ними в качестве представителей местной власти Шершавин и Губер. Старший из приезжих, высокий хмурый человек с раздвоенным подбородком, Зверичев, сказал, здороваясь с Лузой:
— Приехали запереть вас на замок. На Западе заперли и тут запрем.
— Очень интересно, как это вы белый свет запирать будете, — сказал Луза.
— Света запирать не будем, а землю и воздух запрем.
— Воздух? Ну-ну. Слыхали мы.
— А вот понаставим вам разных штуковин — и птица не пролетит, и самолет не продерется.
Их было человек десять. За ужином говорили они о Франции, об Украине, о новой морали, вспоминали знакомых женщин. Комдив Губер все время перебивал их беседу.
— Кажется, опоздали мы, — и он стучал кулаком по столу. — Ни черта не успеем сделать. Все зря.
— Чего это он? — спросил Луза Шершавина.
— Да ведь как же. Начальник укрепленного района все таки, — ответил тот. — Послали его сюда к нам, как в крепость. Приезжает, а тут чистое поле, ни единого кирпича. Нервничает.
— Занервничаешь, — сочувственно отозвался Луза. — Инженер, шалава, только смеется, воздух грозится запереть.