Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
Завалишин, присутствовавший и при этой беседе друзей, откозырял по форме Спиваку, старшему по званию.
— Товарищ капитан! Разрешите обратиться к старшему лейтенанту. Это вы, товарищ старший лейтенант, — сказал он, — совершенно справедливо говорите, что скучная жизнь людям в отстающих колхозах. Был и у нас такой колхоз в нашем районе, где я жил до войны. Назывался «Передовик». И название дали ему будто в насмешку. Первый от заду — так его все величали у нас. Как не повезло ему, бедняге, со дня рождения, так до самой войны не было толку там в хозяйственном направлении. Разукрупняли гигант на четыре колхоза, стали делить имущество, нашему колхозу дали свиноферму, «К новым победам» дали огороды, «Маяку» дали сад, мэтэфэ, а «Передовику» ничего не дали из подсобных отраслей, одно полеводство оставили.
А потом пошла у них карусель с председателями: один пропился, другой растрату сделал, судили его, третий грубиян был такой, что без мата, бывало, шагу не ступал, все кричал на членов правления да на бригадиров: «Головы вам поразбиваю и мозги по стенке разляпаю!» Грубостью отпугнул людей, лучшие работники ушли из колхоза, вся мастеровая сила ушла: кузнецы, плотники, колесники. Ну, совсем захирел «Передовик». Сеют до петровок, молотят до Нового года, неурожай, долги, бескормица. У нас килограммы — у них граммы, у нас рубли — у них копейки. И видно было даже со стороны, в чем там причина: руководство надо хорошее выдвинуть. Нет же, выбрали опять такого неспособного, что только на бахчу бы его посадить сторожем, грачей пугать, а до большого хозяйства и близко не стоит подпускать, — Мишку Антипова.
Из трех колхозов его в нашем районе выгоняли и всё за то же — за менку. Одно б менял: грузовик на молотилку, молотилку на племенного быка, быка на барана, барана на пекинских утей. Только в том и видел человек свое занятие. Посевная, прополочная, уборочная — это его не касается, ездит день и ночь по колхозам, ищет сватов, где бы чего выменять да магарыча выпить. Ему в райкоме, когда посылали его в «Передовик», сделали выговор с предупреждением, чтоб исправился. Ну, ненадолго поправили.
Тот секретарь, что делал ему выговор, уехал на курсы учиться, так он опять за старое принялся: продал племенных жеребцов, начал за те деньги электростанцию строить. Кобылы остались холостыми, и станцию не достроил: променял турбину на маслобойку. А маслобойку нечем пускать — мотора нет. Кучу железа навез в сарай, запер на замок, тем дело и кончилось. В общем, незавидная жизнь была в том колхозе. Поглядеть на них, и народ там какой-то угрюмый, парни, девки плохо одеты, детишки невеселые. У нас колхозники мотоциклы покупают, а там весною люди на базар за хлебом ездят.
И все как-то у нашего районного руководства руки не доходили до них, чтобы взяться как следует да навести порядок. Бывало, работаем в поле, глядим — едет машина из района, голубая «эмка». Доезжает до перекрестка — ну, куда повернет: направо или налево? Направо — к нам, налево — в «Передовик». Поворачивает направо — к нам, конечно. Как магнитом их к нам тянет. Колхоз зажиточный, работа идет — любо поглядеть, люди всем довольные, гостей встречают с радостью. А в «Передовике» одни жалобы, да склоки, да неурядицы, от крику голова распухнет. Не знаю, что у них там сейчас делается, — Мишка Антипов, мужик моих лет, должны были взять его в армию. Может, тем только и спаслись.
— Насчет отстающих колхозов, — сказал Спивак, — если поднять этот вопрос перед таким человеком, как Никитченко, так он тебе целую теорию разведет. Скажет, это утопия, не могут быть все передовыми, кто-то обязательно должен отставать. И пословицу приведет: бог даже пальцев на руке не уровнял. Но мы-то помним, как работали колхозы нашей МТС. Куст тоже немалый — двенадцать колхозов. Были отстающие? Были, конечно. Но какие отстающие? Отставание отставанию рознь. «Большевик» кончил сев ранних зерновых утром в десять часов, а «Перемога» — в тот же день, но в два часа дня, считалось — опоздали, отстали. Подводим итоги, говорим: первенство за «Большевиком». Такой разницы не было, чтобы один колхоз по десять килограммов зерна давал на трудодень, а другой по килограмму.
— Вот об этом тоже давай напишем, Павло Григорьевич, — сказал Петренко. — Увидим мы или нет ту жизнь, какая наступит после войны, но свое слово о ней сказать
Тогда мы кое-как терпели холодных сапожников, как ты их называешь. Добродушнее были, может быть. А теперь хотелось бы подальше видеть их от нашего коша. Если и война не добавила им ума и сердца, что же добавит? Так и пиши, Павло Григорьевич, и проси Сердюка, чтобы при них и прочитал… Пиши, что в новой жизни на освобожденной земле хотим мы видеть, после всех ужасов войны, много красоты и радости. Если не сразу создашь ее, красоту, на месте вырубленных садов и выжженных сел, пусть будет она в отношениях между людьми и в их трудовых подвигах. Хотим мы, чтобы ничто не мешало передовым труженикам развернуться во всю силу. Хотим, чтобы во все закоулки дошла радость победы и восстановления советской жизни и чтобы не было у нас опять через несколько лет этой старой болячки — отстающих колхозов. Хотим в партийных организациях видеть только вожаков и строителей — и ни одного шкурника. Многого хотим. Много крови пролили на этой земле, но и многого хотим от будущей жизни. Иначе и быть не может. Мы — наступаем. Не сохранять старые рубежи задача наша, а новые занимать.
— А есть люди, — усмехнулся Спивак, — которые иначе мечтают о восстановлении довоенной жизни. Ты, Микола, никогда не говорил на эту тему со своим Крапивкой? А тебе, Завалишин, не приходилось? Он до войны был председателем какой-то артели «Кожпропит» на Кубани. Я все добивался у него, что за название такое: «Кожпропит» — кожу пропили, что ли? Нет, говорит, особый сорт подошвы вырабатывали.
Вы потолкуйте с ним под настроение, когда обоз отстанет да придется поголодать или у хозяйки корова окажется не дойная, в общем, когда заметите, что он ходит мрачный и недовольный.
Я беседовал с ним как-то. «Эх, говорит, товарищ капитан, какая жизнь распрекрасная установилась у нас перед войной, да не ценили мы ее как следует. Подумать только: два с полтиной килограмм селедок стоил, бери сколько хочешь, хоть бочонок. Астраханская, залом, в руку толщиной, спинка, как у поросенка, сало из нее течет. А донская, высший сорт, четыре пятьдесят, в маринаде, с лавровым листиком? В какой магазин ни заглянешь — полки трещат от продуктов. Колбаса всяких сортов: любительская, чайная, варшавская, краковская, сосиски, сардельки, консервы, балыки, копчености. А выпивки — хоть залейся: от простой белой до тех ликеров включительно, в глиняных кувшинчиках, что как раскупоришь, так запах идет по всей комнате, будто духи разлили. Да дешево же все было! Три пятнадцать четвертушка белой стоила. Без карточек, без очереди».
Целый час перечислял, что было в магазинах и сколько стоило. «И как же, говорит, мы дорожили этим добром? Да так: забежишь, бывало, в магазин мимоходом, ну, сколько там нужно для закуски к обеду — возьмешь по сто грамм того-сего: заверните, пожалуйста, — больше бумаги пойдет на обертку, чем товару взял, — четвертушку водки сунешь в карман, на кондитерские изделия и не смотришь — детская еда, баловство, мелочь. Продавец набивается: может, халвы отвесить полкилограммчика? Ореховая, свежая, только что получена. А ну ее, зубы портить… Э-эх! Чего ж я, говорит, идиот, не брал это все пудами? Знал бы, что случится впереди, что, может, не раньше как через десять лет вернется такая жизнь, не пожалел бы и зубов, искусственные бы вставил, ел бы и пил, как верблюд, про запас». Горюет человек, прямо будто преступление совершил тем, что не доел, не допил в мирное время.