Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
— Да, хаты, коровники — это, конечно, быстрее восстановим…
Спивак долго свертывал закоченевшими пальцами папиросу, слюнил и склеивал прорывавшуюся бумажку.
— Развалины эти двояко действуют на людей. Кто слаб характером — того пугают, кто покрепче — тот работает сейчас так, что искры из-под рук сыплются, с каким-то прямо ожесточением. Этому я верю, Завалишин, что ты, если бы сменил винтовку на топор, задал бы жизни всем сучкам!.. Знаешь, Микола, кто меня особенно порадовал в районе?
Спивак раскурил под полой плаща папиросу и взял ее в ладони, сложенные фонарем.
— Кто?
— Директор нашей МТС, Петро Акимович Ромащенко. Молодец! Работает куда лучше, чем до войны работал. До войны что у него было, по сравнению с другими МТС? Ничего особенного. Середка на половинке. Сам он, помнишь, все болел, на юг просился, с желудком что-то у него не ладилось, вдами все лечился, пополам — полстакана боржома, полстакана водки. А сейчас
— Пополам?
— Чистого. Девяносто шесть градусов. В аптеке достали. Он меня и на станцию отвозил.
— А Максима Бабешко помнишь? — продолжал Спивак. — Старого партизана, орденоносца, того, что в Юрковке председателем сельсовета работал? Тоже не так, чтобы очень хорошо шли дела у него. Все женился, переженивался, били его за мобилизацию средств, за мясопоставки. Этот даже не в середняках ходил, совсем считался отжившим. А сейчас как будто омоложение сделали человеку. Командиром партизанского отряда был. Два эшелона пустил под откос. Захватил у немцев большой обоз, скота много угнал в лес. Все старое геройство в нем проснулось. Назначили его директором совхоза, — при мне сев зерновых кончил на довоенной площади. Этими же быками, что у немцев отбил, и сеет. Партизанскую медаль получил и второй орден Красного Знамени. Я ему говорил, когда встретились в райкоме: «Вот, говорю, Максим Корнеевич, какое, оказывается, средство, чтоб первый орден не тускнел, — второго надо добиваться!..» Кадры, Микола, есть в районе. Не столько, как раньше, но есть. Фронтовиков много уже вернулось. В колхозе «Ударник» все три бригадира как на подбор: лейтенанты и старшие лейтенанты. Уходили рядовыми и сержантами, а вернулись офицерами. Кто без руки, кто на костыле, но марки не теряют: в форме ходят, на заседаниях правления встают, когда отвечают на вопросы, бритые, подтянутые. А председатель тоже инвалид, капитан. В общем, можно сказать, дело налаживается. Разрушения, конечно, большие, но жизнь уже теплится…
— Все хорошо, Микола, — продолжал, помолчав немного, Спивак. — Конечно, как хорошо? С довоенным не сравнить. Ну, две МТС уже работают в районе, колхозы восстановили… У нас в «Большевике» одна только бабка Солоха завела себе при оккупации единолично лошадь — трехногую раненую клячу подобрала и вылечила, — и когда стал опять колхоз, то заупрямилась, не хотела отводить ее на бригадную конюшню. Пришлось напомнить ей, как она жила до войны: сколько тонн хлеба получала по трудодням, сколько сахару давали ей в премию за свеклу: два мешка рафинада всегда стояло у нее в каморе. Поплакала, говорят, немножко над кобылой и повела ее на общую конюшню. Сейчас работает в третьей бригаде… Двенадцать лет прожили люди до войны в колхозах, убедились на опыте, что лучше. Каждый мечтает, как бы поскорее вернуть все, что было раньше… Но обстановка сейчас там очень усложнилась. И дело не только в хозяйственных трудностях. И вот мне не понравилось, что некоторые работники там не совсем разбираются в новой обстановке…
Видимо, только сейчас, когда Спивак начал рассказывать подробно о делах в районе, мысли его стали приходить в порядок. Он говорил с долгими паузами. Петренко не часто задавал ему вопросы, чувствуя, что тот сам выскажет все главное.
— Не укладывается кой у
— Есть разве такие случаи?
— Есть… Я еще, когда мы отступали, опасался этого. Вот, думаю, ушли мы до самой Волги, — какую территорию оставили, сколько миллионов людей страдает под немцем, а потом еще найдутся такие ухари, что станут упрекать их: почему не эвакуировались все поголовно, или еще что-нибудь выдумают… Мы-то можем понять, как было дело с эвакуацией. Сами отступали, знаем: утром дорога открыта, а через два часа доносит разведка: танки немецкие впереди в двадцати километрах. Всяко было…
— Ты что имеешь в виду, Павло Григорьевич?
Спивак так долго не отвечал, что Петренко задал ему другой вопрос:
— Кто у нас в колхозе были полицаями?
— Трое было. Максим Юхно, Панас Горбач… Юхно свой отцовский дом занял, где бригада была, ходатайствовал все в районе, чтоб и мельницу ему вернули. А Горбач уже в военное время отбывал где-то принудиловку за воровство, с немцами пришел… А третий был Колька Кравченко.
— Какой Кравченко? А-а! Вот тот хлопец, что на конеферме у нас молодняк объезживал?! — воскликнул Петренко. — Тренер наш? Ну-у! Этот Колька?
— Он самый… Спроси, чего его черти туда понесли? Молодой парнишка, в колхозе и вырос. Чем ему советская власть не угодила? Говорят, от Германии хотел спастись. Как раз угоняли в Германию молодежь, а он, чтоб и его не забрали, записался в полицейские. И батька, старый дурень, не отговорил. Думали, как раньше было в деревнях, — десятских звали полицейскими: повестки разносить, на сходки сгонять. Потом видят: нет, другое. Винтовки дают. Батька говорит: «Нет, сынок, это не то. Не палку дают, а винтовку. Будешь в своих братьев стрелять». А Колька и сам уже видит, что не то, да поздно. Ходил по селу при оружии, пленных конвоировал, арестованных охранял в комендатуре. Но люди, кого ни спроси, все его защищают: «От него, говорят, ничего плохого мы не видели». Рассказывают такой случай. Приехал комендант собрание проводить, велел согнать народ к пяти часам вечера, а двое девчат опоздали на несколько минут, так он приказал дать им по двадцать пять плетей. И тут как раз подвернулся Кравченко на глаза, ему и приказал. Повел их Кравченко в контору, в пустую комнату, — сами девчата мне рассказывали, — говорит им: «Ну, вы кричите погромче, а когда выпущу вас отсюда, — плачьте», — и давай стегать плетью по лавке. Месяца два послужил полицейским и сбежал. Где сейчас — неизвестно. И вот теперь на стариках такое пятно — семья полицая.
Петренко хотел еще что-то спросить у Спивака, но тот, не слушая товарища, продолжал говорить, возбуждаясь собственным рассказом:
— Трудно было, Микола, жить людям при немцах… Сорок две души девчат и хлопцев угнали в Германию. Боюсь даже и рассказывать тебе, кого именно… Опытницу твою, Марину Колодяжную…
— И Марину?
— Да. Надю Бабичеву, Ольгу Зикун, Наташу Курепченко. У Ивана Шалыги двоих увезли, сына и дочку. Кое-кто получал письма от своих, когда были еще в оккупации. Из нашего района все в одном месте — в Кельне, на заводах, но и тем, кому удалось остаться дома, не лучше было. Били колхозников. Комендант с надсмотрщиком приезжали на мотоцикле в поле, пороли за невыполнение нормы. Да что — порка. Какой-нибудь Горбач или Юхно могли походя застрелить человека: «за саботаж», и все! В колхозе «Рассвет» повесили бригадира Зинченко, орденоносца, и орден прикололи к рубахе. Неделю висел. В районе вешали, на площади перед кинотеатром…
Пасечник наш, дед Прокоп, когда немцы пришли, знаешь, что со страху сделал? Свинью в комендатуру пожертвовал. Теперь ему за ту свинью проходу не дают: «Вражий пособник». Он мне признавался: «Что ж, говорит, Павло Григорьевич, — за детей боялся. Видимая смерть страшна. В район как пойдешь, видишь — возле кино висят. А у меня ж дочки-комсомолки. Зарезал свинью поросную, отвез. Так-таки и отдал им, вроде взятки. Отдал, да и думаю: ну, я сегодня отдал сам, добровольно, а завтра же все равно они заберут у всех колхозников и свиней и коров. Какая разница?» — «Разница, — говорю ему, — Прокоп Игнатьевич, конечно, есть. Разница в том, что поклонился ты врагам, а другие и перед виселицей не кланялись, гордость свою не теряли. Ну, я бы все-таки, говорю, тебя за это строго не наказывал. Как батюшка в церкви духовное покаяние накладывает за грехи, так я бы наложил на тебя трудовое покаяние. Осталось на пасеке двенадцать ульев, спас — хорошо. Давай так работать, чтобы года в три-четыре опять стала у нас пасека ульев триста, как до войны, чтоб мед тоннами качать, чтоб опять у нас все цвело, росло, радовалось и чтоб забыть нам об этих фашистах на веки вечные, будь они трижды прокляты!..»