Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
— А почему Сердюк не ездит к нам? — спросил Петренко.
— Да вот, должно быть, считает по-старому: передовой колхоз, председатель опытный, справится… Оно-то, сказать правду, Семей Карпович и раньше не особенно любил ездить. У него свой стиль работы, диспетчерский: позвонить, накрутить хвоста, дать установку, не выходя из-за стола. Больше телефон любил, чем «эмку». А сейчас даже и «эмки» нет у них — какая-то румынская тележка без рессор, одна на двоих с председателем райисполкома Федченко. Ну и все-таки положение сейчас такое, что я бы, несмотря на отсутствие транспорта, вот эти телефоны, которые остались кое-где в сельсоветах, совсем бы поснимал к чертовой матери и в болото закинул, чтобы, кроме живой связи с колхозами, никаких эрзацев не было у них под рукой!.. Что ж, однако, наши фрицы делают? — приподнялся Спивак на колени, глядя в сторону села. — Не слышно и не видно ничего. Или они уже смылись отсюда? Нет, с той стороны стреляют. Может быть, не так их много здесь, как нам донесли?
— Пойдем узнаем, — сказал Петренко. — Мне эта тишина не очень нравится, Павло Григорьевич.
— Да и мне тоже, — ответил Спивак.
Спивак
— Бывает еще у нас в колхозе твой заврайзо, Василь Петрович Никитченко, — продолжал Спивак.
— Никитченко? Вернулся? Он разве не в армии был?
— Вернулся. Вместе с Сердюком приехал. Этот бывает часто, на неделю раза два-три. Прокопчук, тот временно наезжал, уполномоченным по подготовке к севу, а Никитченко постоянно прикреплен. Руководителем агитколлектива числился по Алексеевскому кусту. Но настроение у него не подходящее для хорошего агитатора. Он как вернулся из эвакуации, как глянул, что немцы натворили в районе, — фермы разрушены, скота нет, севооборот поломан, — как упал духом, так до сих пор еще в чувство не пришел. Ходит, вздыхает над каждой воронкой. «Вот тут, вспоминает, коровники стояли на пятьсот голов, с водопроводом, с электродойкой… Тут электростанция была, пять колхозов обслуживала. Тут ветлечебница… Когда мы это все восстановим?» Ходит, ноет, будто вчера это случилось, а его настроение, конечно, по детонации и колхозникам передается. Он характером на нашего Луку Гавриловича немного похож. Тот — в жеребят, в телят, а этот — в планы, в графики. Ему тоже люди все на одно лицо. Будет целый день сидеть в правлении колхоза, график сева пропашных составлять, вздыхать над счетами, два быка на три бригады делить и не поинтересуется узнать, получают ли солдатки пособие, кому какая помощь оказана из колхозных средств, пишут ли письма домой фронтовики, что пишут. А если станет доклад делать о весеннем севе, то расскажет о чем хочешь — о поперечном бороновании, о распашке углов, о волокушах, о чистиках — то, что колхозники и без него десять раз знают, а когда уже разойдется народ, тогда спохватится: «Эх, забыл сводку сообщить — Одессу ж взяли!..» Я этого Никитченко помню еще с тех пор, когда он секретарем ячейки в «Молоте» работал, — встречались с ним на совещаниях в политотделе. Как станет, бывало, докладывать, тошно и нудно слушать его. «Я, говорит, сегодня намечал по плану посетить восемь колхозников на квартирах. План я перевыполнил: посетил девять и с одним на улице побеседовал». Начальник политотдела спрашивает его: «О чем же ты с ним беседовал?» — «Да, так, вообще: о Парижской коммуне, о починке сбруи…» Холодный сапожник! Я, Микола Ильич, холодных сапожников не люблю, вот тех, что на улицах сидят под зонтиком и на лапке подметки подбивают. Мне один сукин сын починил раз сапоги в Полтаве, два квартала прошел — вся нога вылезла в носок. Передок обрезал. Подслеповатый был, что ли. Новые хромовые сапоги испортил. Так я их с тех пор боюсь…
Хороший работник у нас там — второй секретарь райкома. Новый человек, недавно прислан. Стародуб Иван Ильич. Высокий такой, черный, на армянина похож. Я его один раз только видел в райкоме, но слышал о нем хорошего очень много. Говорят, как приедет в колхоз, прямо идет к какой-нибудь старухе в хату, или на ферму, или в степь, в бригаду, а в правление — уже после всего, к вечеру. Сам ходит без провожатых, чтоб никто не мешал ему ориентироваться. В «Зирке», говорят, когда приехал он туда первый раз, пристроился к нему один такой провожатый, завхоз, давай ему, как новому человеку, рассказывать, где у них семена хранятся, какие трофеи подобрали, сколько лошадей раненых вылечили, сколько повозок немецких отремонтировали, зовет его к себе пообедать, а Стародуб идет не туда, куда его завхоз тянет, а по своему маршруту. Зашел к одной старухе: пятеро сыновей на фронте, старика партизана немцы повесили, а хата — как спалили немцы верх, так до сих пор половина крыши недокрыта, потолок течет, на полу лужи, дров нет, сыро, холодно. Ну, Стародуб тут же заставил этого провожатого самого крыть хату. «Незачем вам, говорит, товарищ завхоз, ходить за мною по пятам, время терять зря. Я сам найду, где у вас амбары и конюшни. Оставайтесь здесь и отремонтируйте женщине хату». Завхоз говорит: «Я пришлю завтра кровельщиков». Стародуб: «Нет, говорит, это долгая песня. За полгода не собрались прислать, и еще столько же времени пройдет. Кройте сами». Не кричал, говорят, не ругался, но так посмотрел на завхоза и посулил ему за невнимание к семьям фронтовиков чего-то такого, что тот мигом очутился на крыше. Бригадир подавал снопы снизу, а тот крыл. И дров они же привезли. Переполошил людей. Думали похвалиться достижениями, угостить гостя, посидеть с ним, побеседовать, а он их — на крышу да в лес по дрова… Второй месяц всего работает у нас, а уже старый и малый знают его в тех селах, где он побывал. Но у них с Семеном Карповичем как-то так поделена территория, что он больше бывает в зареченских колхозах и в Сенгилеевке.
— Ты, Павло Григорьевич, говорил с Сердюком обо всем этом, что мне рассказываешь? — спросил Петренко.
— Подробно не пришлось. Заходил три раза в райком, все народ у него, занят был, не хотелось при людях говорить. А перед отъездом меня Ромащенко позвал к себе…
— Будущий его орден обмывали?
— Да, задержался немного. Не рассчитал время. Как раз до второго звонка… Я, Микола, прямо тебе скажу, — продолжал Спивак. — Очень приятно мне было увидеть всех старых работников на местах. Толково это было придумано — насчет сохранения кадров: Федченко в райисполкоме, Семен Карпович в райкоме, Никитченко в райзо. Люди знают хорошо район,
— Знаешь что, Павло Григорьевич, — сказал Петренко. — Напиши Сердюку письмо. Нельзя же так: побывал, уехал и не поговорил с ним. Не мне учить тебя, партийного работника. Выбери время и напиши вот это все, что рассказал… А не то — давай вместе напишем. А?
Спивак подумал.
— Давай напишем… Только как же это все изложить? У меня, знаешь, на бумаге не так крепко получается, как на словах. Не всякое выражение можно в письме употребить. Или, может, не надо ругаться? Я его все-таки уважаю, Микола, Семена Карповича. Он меня в комвуз из колхоза посылал, учил уму-разуму, в райком меня выдвигал. Это первый мой наставник, крестный батько мой. Я два года строгий выговор носил от него за перегибы… Помнишь, как мы решили обменяться лошадьми с колхозом «Маяк», чтобы изжить с корнем чувство собственности у колхозников: чтобы не бегали двадцать раз в день с поля на конюшню погладить бывшую свою кобылу? Да как вывели лошадей в Широкую балку, где назначен был обменный пункт, так чуть мамаево побоище не получилось, — хорошо, что Сердюк вовремя разогнал нашу ярмарку. Я Семена Карповича за то любил, что длинных речей он никогда не произносил и не мучил людей до утра на заседаниях, а в двух словах решал вопросы. У него голова не глупая, у старика, немножко только тяжеловат на подъем.
— Тяжеловат, да, — сказал Петренко. — Вот это и беда.
— Добре, давай напишем, — загорелся Спивак. — Пусть это будет вроде товарищеского письма с фронта землякам. Напишем так: район, мол, наш, Семен Карпович, небольшой, ничем особенным не знаменитый, салют за него Москва не давала, когда освобождали его, но все-таки хочется нам, фронтовикам, видеть его сейчас передовым районом. Так? Наш ведь район, дом наш… Мечтаем мы, что, когда придем домой, вы нас уже белыми пирогами угостите. Ни у кого ведь не тоскует так душа по запаханным полям и цветущим садам, как у солдата. Правильно, Завалишин?
Завалишин не спал, внимательно слушал всю беседу капитана с комбатом.
— Правильно, товарищ капитан, — отозвался тот. — У солдата душа не каменная…
Спивак глянул еще раз на часы.
— Точно. Ноль-ноль. Сейчас начнут.
И не успел он договорить — за селом разорвались первые снаряды, прилетевшие с той стороны, откуда готовились наступать главные силы полка. Звук отстал от разрывов на несколько секунд. Еще было тихо. Видно было, как рвутся снаряды, — беззвучные, быстрые, как зарницы далеких молний, вспышки, — а над головой в посеревшем небе еще заливались жаворонки, и из садов на окраине села доносилось соловьиное тёхканье. Потом загудело. Снаряды ложились километрах в четырех. Из-за дальности расстояния ухо не улавливало отдельных разрывов, слившихся в сплошной гул.
Спивак с Петренко и Завалишин разом встали на ноги.
— Ну, кончили, — сказал Спивак. — Поговорим еще после. Написать надо, конечно. Напишем.
Проснулся и встал на ноги, пошатываясь, словно пьяный, командир взвода автоматчиков лейтенант Добровольский. Поглаживая бритую, мокрую от росы голову, не совсем ясно понимая со сна, что происходит, он спросил:
— Немцы? Куда бьют? По третьему батальону?
— Какие немцы, — ответил Петренко. — Артподготовка… Подберите пилотку, а то затопчут.
Писарь Крапивка, не поднимая головы с земли, перевернулся со спины на бок, пропел осипшим баритоном: «На заре-е ты ее не буди-и…» Телефонист у аппарата переменил позу — одну ногу, затекшую, вытянул, другую поджал, умостился поудобнее на локте, монотонно проговорил в трубку: «Акация», «Акация», гутен морген! Я — «Резеда». «Резеда»! «Резеда»! Проверка линии. Проверка линии! Черт глухой!..»
Ровно пятнадцать минут, как и было определено по приказу, сверкало, грохотало, гудело за селом в полосе немецких укреплений. Немцы не отвечали. На исходе пятнадцатой минуты, когда огневой шквал стал утихать, бухнуло первое немецкое орудие из села. Разрыв блеснул далеко за горизонтом — били по батареям. Одновременно в той же стороне, где блеснул разрыв немецкого снаряда, взвились высоко в небо три ракеты и, описав крутую дугу, рассыпались над степью красными искрами.