Собрание сочинений. Том 2. Последняя комедия. Блуждающее время. Рассказы
Шрифт:
В самый день смерти профессорша как-то по-железному расплакалась; желание пересадить себе мозг свиньи выплыло наружу и стало устойчивым.
– Наука… наука… наука! – громко кричала она, так, что было слышно в коридоре.
– Ась? – отзывалась иной раз бабка Анфиса, заходя в комнату.
А учёная грезила. Ей уже казалось, что пересадка совершена, и ей хотелось хрюкнуть – громко и уверенно. Но вместо хрюка выходил пустой звук, подобный гудению в трубе, звук, совершенно лишённый сладострастия. Однако профессорша в этом ничего не понимала, и ей с облегчением казалось, что она действительно хрюкает. Неожиданно ей захотелось самца, и именно свинью. Надтреснутым голосом она попросила домработницу. Та, испуганная, отошла в угол. Профессорша ворочалась. «Я – свинья, я – свинья, – бормотала она сквозь смертельную дрёму, – наука совершила чудо: я стала свиньёй… Хрю… хрю… хрю!» Огромное, тяжёлое ватное одеяло она временами принимала за
Позвали Саню. Он робко присел рядом, на стуле. Профессорша затихла и поглядела на него наполненным пустотой взглядом.
– Александр Дмитриевич, с незаконченным высшим образованием вы, – проговорила она. – Назовите, когда я умру, ту свинью, которую пригоняли, моим именем. Зовите её именем Софьи Олимпиадовны… Она умрёт, её детей назовите… И так далее. Чтобы память осталась.
Потом учёная забылась. Свиньи пропали. В уме всплывали одни формулы. Особенно долго почему-то реяла таблица умножения, и этот инфантилизм отдавался в её ноге мучительной болью. «Только бы не было бессмертия, – бормотала она, ничего не узнавая, – только бы ничего там не было…»
Вдруг, выпучив глаза, точно увидев какую-то научную формулу, по-водопроводному крякнув, профессорша отошла в высший, не существующий для неё мир.
Труп сразу же начал разлагаться, точно отрицал самого себя. Омерзительная, но какая-то особая вонь исходила от растекающегося мяса. Домработница плакала, а свинья имени Софьи Олимпиадовны сначала было лезла в дверь, привлечённая нечеловеческим смрадом, но потом почему-то испугалась и с хрюканьем понеслась по коридору во двор.
Поэтому похороны собрали быстро. За гробом, в котором уже было одно тесто и выделялись лишь очки, почему-то нацепленные на него (может быть, в знак того, что хоронят научного работника), поплелись обыватели. Саня шёл последним. Среди провожающих было много баб. Они были до того сладострастные, пухлые и подвижные, до того наглые в своём безразличии к торжеству похорон и вместе с тем человечные, что Саня просто пускал слюну. Но когда он забегал вперёд и видел лица, от испуга член его съёживался, как мышка: до того каменны и зверины были лики, точно выдолбленные топором…
Поминки прошли совсем лихо. Саня не забыл притащить свинью имени Софьи Олимпиадовны. Груня опять заставила его жрать курятину. Саня плевался, всем мешал и чуть не сорвал с Мишиного члена новый байковый чехол. Разразился скандал. Мишина сестра прямо-таки вцепилась в лицо Сани. Миша кричал, что всё равно не сорвано, и целовал сестру. В углу ела компот его жена – сластёна Евгения. Громко плясала бабка Анфиса. Мат, смешанный с бульканьем водки, раздражал Евдокию: она любила лунное, тревожно-спокойное сладострастие. Семён Петрович, известный своими доносами на кошек, до того обожрался, что длинный, белый селитер вылез из его рта и свалился кому-то в тарелку.
Вызвали «Скорую помощь.» Свинья носилась среди врачей, улюлюкал Григорий. Но Саня был ото всего отчуждён: даже Евдокия не могла настроить его на спокойно-возвышенный лад. Все эти события, а главное, видение смерти и дамоклов меч доноса, до того измотали его, что он был на грани решения, к которому исподволь шёл всю жизнь. Это решение было связано, конечно, с христианством. Надо сказать, единственное, во что верил Саня, было: современному человеку – со всей его ситуацией – что-что, а спасение уже никак невозможно. Сколько бы он ни бился головой об стену – всё равно конец один. Поэтому Саня не обольщался найти для себя что-либо приличное в христианстве, хотя и решил креститься; наоборот, если он чем-то себя и баловал, то это лишь мыслью о том, что можно продать душу дьяволу – продать, разумеется, за долголетие; причём в сокровенных мечтах своих Саня грезил о вечном теле; крещение же нужно ему было только потому, что за крещёную душу ещё можно что-то выпросить у Сатаны, а нехристь и так уже в его власти.
Саню прямо-таки до оргазма умиляла эта идея. Она распирала его. «И так, и эдак – конец один: погибель, – думал он, – все эти бредни о спасении – просто наркотик; потусторонне так ужасно и путь настолько чудовищен, что рано или поздно погибнешь, а через Сатану всё-таки хоть поживёшь здесь, на земле, в ограждении ото всего, самостоятельно и подольше. Только надо обязательно креститься, за христианскую душу – хо-хо-хо – и больше дадут. Хорош путь, – хихикал он, – через церковь – к дьяволу». Саня – по доброте душевной – не прочь был и других привлечь на эту стезю. Единственное, что его смущало: мало дадут. В маниакальных мечтах своих он бредил вечным телом. А по трезвости иногда даже был согласен на годика два-три лишних, и то стеснялся: «за такое дерьмо – и три года жизни, – краснел он под одеялом, – да за теперешние души месячишко покинут – и то слава Богу. А что значит месячишко – тьфу!» Но потом вспоминал мгновения любви к курам, течение спермы, и выл, что не только за месячишко, но и за минуты две-три продал бы всё на свете. К тому же можно ещё было улучшиться, подрумяниться, подпотеть, набить цену, но без крещения это всё оставалось беспредметным.
Итак, события нарастали. Подгоняемый вдруг развившимся утробным страхом перед случайной смертью, Саня прямо-таки летел навстречу Сатане, правда, летел через церковь. Он всячески торопил события, хотел быстрее креститься, но мешали те же нелепые страхи: а вдруг раздавит машина, и не успею продать? Вечерами он чуть ли не забивался за диван и никуда оттуда не выходил. Груня гудела своими грудями.
В день крещения, перед походом в церковь, Саню прослабило. Его воображение, расстроенное соитиями с курами, рисовало быль – одну кошмарнее другой. То ему казалось, что ангел не допустит такого надругательства, то он будет разбит параличом прямо в церкви, на полу. То просто кто-нибудь Недоступный схватит его за шиворот и оттащит в сторону, как поганого щенка. Только созерцание куриц успокаивало его. Подхватив одну из них подмышку, Саня поплёлся в церковь. По пути он всё время визжал про себя – чтобы, как он выражался, «успокоить Провидение», – что, мол, возможно, он и не сунет своё рыло к Сатане, и крещение выплеснет его в христианство. У церкви, под нервное кудахтанье куры, он прозрел картину: к нему подходит огромный чёрный петух, величиной с одноэтажный дом, и, злобно клюнув в темя, поднимает в клюве, как червяка.
Когда Саня пришёл в имманентный вид, он стоял чуть ли не на паперти, а кура с кудахтаньем улетала прочь от церкви. Ругнув странного петуха, Саня ринулся в храм. Обряд, на удивление, прошёл очень спокойно… Отец был так смирен, что и самого Дьявола мог принять за образцового христианина.
После своего обращения Саня уже окончательно распустился, обнаглел, точно ему всё дозволялось. Он начал было даже кидаться на Груню с кулаками. И осмеливался поругивать свою платоническую возлюбленную Евдокию, не молился ей, как бывало, и упрекал за сгнившие от минетов зубы. Но знал: время не ждёт. К тому же в любой момент, к примеру, его могли бы пристукнуть. Пора уже было идти напрямик, к Сатане.
Но одно лихое изменение произошло в душе: обнаглев, Саня зарился теперь только на вечное тело. «Лишь бы не продешевить», – мокрый от пота, думал он, одинокий, под одеялом, поглаживая ляжки. Душа разрывалась от наслаждения при мысли, что он сможет вечно (по крайней мере, до конца этого мира) смердеть и стирать пот со своих жирных ног. «Только вечно тело», – выл он про себя.
В уме всё время плыла неприятная история, случившаяся с одной московской студенткой, история, хорошо им пронюханная. Девочка (она была очень проста, как все) полюбила человека, который, как выяснилось впоследствии, прошёл чёрное посвящение. Неожиданно он показал ей свою силу; о реальном мире она, конечно, не имела никакого представления: всё было вычитано из учебников; поэтому ей и в голову не пришло подумать об источнике этой силы, она приняла её как факт. Возлюбленный спросил, хочет ли она, хотя бы частично, обладать этой силой. Она с радостью согласилась, подпрыгнув при этом и вспомнив любимую химию. Немного рассмешило её, правда, то, что нужно было раздеться, распустить волосы, надеть белую рубаху и, взяв образ (картину, как она называла), босиком выйти с учителем на улицу (дело было летом)… Вечером они вышли, таким образом, и никто не обратил на них внимания. Обнажилась луна, и они очутились у безлюдного перекрёстка. Девочка, с золотистыми распущенными волосами, была по-ночному прекрасна. Учитель приказал ей встать на пересечении дорог и попрать босой ногой образ Бога, что девочка, нимало не сомневаясь, и сделала. К её изумлению, явственно послышалось ржанье лошадей, и перед ней предстал феномен эманации Дьявола. Это была великолепная тройка, царская карета, и в ней юноша с короной на голове. «Чего ты хочешь, дочь моя?» – последовал роковой и знаменитый во все века вопрос. Девочка вспомнила, что можно попросить всё, что хочешь – так говорил возлюбленный – и громко воскликнула: «Хочу японские чулки!» «Да будет так», – ответил юноша, и всё скрылось.
На следующий день исчез возлюбленный; во всяком случае, больше его никто не видел. Девочка осталась одна. Японские чулки немедленно пришли к ней: вдруг познакомилась в универмаге с женщиной, только что вернувшейся из Японии. Но скоро стала расти невыносимая тревога. Не находила себе места и т. д. Всё удивлялась: при чём здесь икона; повесила себе, из интереса, сразу три и подолгу, тупо уставившись, смотрела на них. Появился беспричинный хохот. Или просто смотрела в одну точку. Из точки иногда почему-то выплывала обезьяна, причём очень похожая на Дарвина; по ночам ей казалось, что этот обезьянодарвин расставляет по углам книги об эволюции; днём в слезах она читала своего любимца, пытаясь найти там ответы, напоминая дебила, копошащегося в детских раскладных игрушках.