Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Амильджан, довольный произведенным на иностранцев впечатлением, с удовольствием глядел, как Войтал готовится его сфотографировать.
— С меня один человек картинка сделал, — громко сказал он, обращаясь к одной Ольге, — вот такой калибра, маленький совсем, я отказал. Говорю, мой рекорд пять раз меня выше, а картинка пять раз меня меньше. Не пойдет. Авторитет не будет.
И опять всех развеселил.
— Доктора Анисимова не видели здесь, Амильджан-ака? — Ольге было очень приятно чувствовать себя старой знакомой этого известного человека.
— Здесь он, здесь! Забыл совсем я. Салам тебе посылал. Приехал как дохтур, а болезней нет, он пропаганда
— А Румерта не встречали?
— И Румерт тоже здесь. Э, ты совсем, сестра, голова потеряла — дохтура баба тоже здесь. Сам видел. Такой, как дома, — кричит, шумит, всем мешает. Она тоже говорит: увидишь сестрица, привет отдай. Деньги у тебя есть? — строго спросил. — Скажи, надо? Нет? А то нехорошо будет, — и, покопавшись в бумажнике, протянул Ольге бумажку в пятьдесят рублей. — Дохтур велел. Держи! В ларек разный красивый вещи имеется Может, какой запрос имеешь, — и, уже не обращая больше внимания на смущенную Ольгу, погрузился в длинный рассказ о том, как он замечательно жил это время и как все тут жалеют, что строительство недолгосрочно.
Стояла середина августа, а между тем было уже заметно, что народу кое-где поубавилось. Колхозы, закончившие земляные работы на отведенных им участках, перебросили основные силы на хлопок. А те, что приближались к окончанию работ, перегруппировывали свои силы.
Убавилось людей, но прибавилось машин.
Стали заметнее бригады горожан на воскресниках и отряды девушек, сменившие опытных землекопов на легкой расчистке зоны канала от вынутого грунта.
Появились строители мостов и плотин. Поле битвы разбилось на ряд отдельных сражений.
Войтал обратился к доктору Гораку:
— Спросите Амильджана, что он думает о возможности близкой войны, и вы узнаете многое, что вам еще здесь, в Советском Союзе, неясно.
Горак, не споря, задал такой вопрос.
Амильджан ответил не сразу, начав с того, что канал не тем только важен, что даст воду, а тем, что сооружен, как никогда и нигде не сооружали, и что слух об этом уже пошел дальше, чем пойдет вода. Гости из Таджикистана и Киргизии, Туркменистана и Армении, как птицы, далеко разнесут весть о канале.
— Вы, дорогой гость, тоже свое слово имеете, — сказал Амильджан, — и ваше слово тоже очень далеко полетит. Когда один человек подвиг сделал, мало кто видит. Один птица прибежал, еще весна нет. Два птица прибежал, опять еще весна нет. Когда тища птиц, тогда весна. А у нас как? Разве один человек тут? И сколько дней подвиг исделают, а? Разве можно это скрывать? — и он медленно распахнул руки, точно принял в них нечто весомое, зримое, выхваченное из воздуха, эхо народного подвига, которое ничем не удержать в пути.
— Вот вам и ответ, молчит ли Советский Союз.
Доктор Горак не возразил. У него был такой вид, будто он совершенно согласен с ответом Амильджана. Во всяком случае лицо его выразило торжественную сосредоточенность.
«Дорогой мой Юльчик!
Не знаю, когда ты получишь мое письмо, дойдет ли оно вообще до твоих рук, но мне хотелось бы, чтобы ты получил его как можно скорее. Я пишу из мест, несколько тебе знакомых, из Средней Азии, — точнее — из Ферганы, где сейчас силами народа сооружается гигантский канал. До слез обидно, что ты не со мною рядом, потому что твоим глазам надо было бы видеть происходящее здесь.
Представь себе, Юльчик, бурный трудовой привал длиною в 270 км, где более полутораста тысяч
Вчерашний неграмотный научается подписывать фамилию. На канале, в обстановке героического и далеко не легкого труда, все время работают школы и читальни.
Я здесь случайно встретился с доктором Гораком, ты должен помнить этого старого либерала, которого и ты и я не раз били на страницах «Руде право». Он, представь себе, американский гражданин и корреспондент американской газеты и хотя, я думаю, не стал еще платным агентом американской разведки, но подсознательно, сам того не ведая и, может быть, даже вопреки своей воле, творит преступное дело. Я попробовал проникнуть в его душу и понять психическую организацию этого социального моллюска, но это оказалось мне не под силу. Чех, могущий служить другому государству, когда свое в опасности, — для меня уже тем самым существо враждебное. Надпартийная теория бытия, которой он слепо придерживается, уже перепортила не одну сотню наших интеллигентов, превратив их в космополитов самого дешевого толка. Все бы это было мелочью, не живи мы с тобой в тяжелые времена, когда нужно единение всей нации, даже ее балласта, во имя спасения государства. Впрочем, зачем я пишу тебе об этом? В Праге тебе много виднее самому. Мое желание — как можно быстрее добраться до родины, и обнять тебя, и стать с тобой рядом. Немецкое иго будет долгим. Мы должны приготовиться к упорной и умной борьбе.
Тебя кое-кто здесь помнит. Шлют приветы. И каждый, не говоря этого вслух, как бы торопит меня домой, на поле сражения.
Желаю успеха в твоем трудном деле и здоровья.
Жди меня. Я не задержусь.
Твой Войтал».
«Друг Модесто!
Пишу коротко. Помнишь наш последний разговор? Я возвращаюсь к нему. Хочу домой. Помоги мне. Я уже больше не могу… честное слово, не могу.
Чем дольше я здесь живу, чем ближе присматриваюсь к советской жизни и лучше узнаю людей, воспитанных этой жизнью, — тем на душе делается все мрачнее, потому что я вспоминаю своих. Если Испания в ближайшее время не сумеет стать народной, нация лишится лучших людей и будет надолго обескровлена.
Нельзя терять ни одного часа. С завистью и, если хочешь, иногда даже с раздражением гляжу я, как легко, красиво и сильно растут здесь люди, как просто им дается их будущее, как широки их возможности. А мы? А тысячи и тысячи других?
Я видел, как строится Ферганский канал. Разве у нас не могло бы этого быть? Разве наши кастильцы не сумели бы поднять такого же дела? Могли бы. То, что я видел в СССР, уже жжет меня, переполнило душу и разрывает мозг. Я хочу рассказать об этом дома. Будь что будет, Модесто, помоги мне.