Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Наступила мертвая тишина. Неуемный дождь и тот смолк; угли в догорающем очаге подернулись глухой пленкой серого пепла. В первый раз за все время Первый Валет как будто немного смутился.
— Вроде бы унялось на время, — объявил он, с нарочитым вниманием исследуя погоду. — Пожалуй, не мешало бы обежать участок, посмотреть, может, забыли чего. Мы, конечно, еще зайдем перед уходом, — поспешно добавил он, все так же не глядя на Старика. — Напоследок, знаешь ли…
Остальные неловко принялись искать свои шляпы, слишком явно озабоченные совсем другим: даже то обстоятельство, что Судья приступил к поискам уже со шляпой на голове, было обнаружено не сразу. Оно вызвало взрыв смеха, повторившийся после того, как Грубый Помол, сделав неуклюжее движение, налетел на бочонок из-под солонины; впрочем, сей джентльмен воспользовался этим случаем, чтобы скрыть свое смущение, и, старательно припадая на ушибленную ногу, с достоинством ретировался вслед за Первым Валетом. Судья удалился, старательно что-то насвистывая. Второй Валет, в честолюбивом стремлении придать своему уходу оттенок веселости уже в дверях бодро крикнул вслед своим товарищам:
— А ведь Старик словно подрос дюйма на два, как стал хозяином заявки, —
Неизвестно, стал ли новоиспеченный хозяин выше ростом, но никаких изменений в его облике не произошло. Он продолжал стоять в той же позе, пока последняя фигура не исчезла в зарослях конского каштана, за которыми вдали пролегала дорога. Лишь тогда он медленно подошел к очагу и, прислонясь к нему, стал сгребать ногой догорающие угольки. Что-то капнуло и разлетелось брызгами на горячей золе. Видимо, дождь еще все-таки не перестал!
Густая краска уже сошла с его лица, и только на скулах, сообщая особый блеск его глазам, рдели два пятна. Он обвел взглядом хижину. Все было привычное и вместе с тем чужое. Вернее, все оттого и казалось чужим, что, оставаясь привычным, не вязалось с новой атмосферой, воцарившейся здесь, противоречило отголоскам последней встречи и мучительно напоминало о наступившей перемене. Каждая из четырех коек, вернее сказать, нар его товарищей, по-прежнему хранила отпечаток тех или иных особенностей своего недавнего хозяина с безгласной преданностью, на фоне которой их беспечное дезертирство выглядело чудовищным. В остывшем трубочном пепле, рассыпанном на нарах Судьи, жил еще его прежний огонь; оструганные, изрезанные ножом края ложа, принадлежавшего Второму Валету, еще таили воспоминания о минувших днях упоительной праздности; пулевые отверстия, изрешетившие со всех сторон сучок одной из потолочных балок, как и раньше, свидетельствовали об искусстве и давних упражнениях Первого Валета; немногие же картинки с неземными красавицами, приколотые у каждого изголовья, являли собою наглядное доказательство их былых сумасбродных увлечений — во всем звучал немой протест против их измены.
Он вспомнил, как его, мальчишку-сироту, привлекла их бродячая, полная приключений жизнь — именно такая, о какой он мечтал в часы ненавистных школьных занятий, — и как он стал членом их кочевого табора. Как они заменили ему родных и близких, пленив его юное воображение той детской игрой, которой они подменяли жизнь взрослых, — это он знал великолепно. Но как случилось, что из подопечного, всеобщего баловня он мало-помалу, незаметно для себя утвердился как сложившаяся личность и, все так же поэтически любя эту жизнь, принял на свои юные плечи бремя и нешуточных обязанностей и полудетских забот, — об этом он даже и не догадывался. Он льстил себя мыслью, что принят неофитом в их храм, что взял на себя обет послушания во имя их славной веры и культа привольной лени, а они всячески поддерживали это убеждение; так что теперь их отречение от этой веры могло быть только предлогом отречься от него! Но он не мог так просто рассеять чары, которые в течение двух лет наделяли поэтической прелестью будничные и порой не слишком благоуханные частности их существования, — потому что эта поэзия жила в нем самом. Урок, преподанный ему в назидание этими доморощенными моралистами, как частенько происходит в подобных случаях, пропал даром; покаяние, наложенное на него, не смирило, но пробудило протест; его глаза и щеки загорелись от возмущения, рожденного обидой. Оно нахлынуло не сразу, но бурно, растопив оцепенение первых минут стыда и оскорбленной гордости.
Надеюсь, я не лишу своего героя расположения читателей, исполнив то, что велит мне долг смиренного летописца, и сообщив, что первым трезвым побуждением нашего нежного поэта было спалить хижину дотла со всем ее содержимым. На смену этому явился более умеренный замысел: дождаться возвращения всей компании и бросить вызов Первому Валету; затем — смертельный поединок, жертвой которого, вероятно, станет он сам, и душераздирающее объяснение «in extremis» [31] : «Как видно, один из нас лишний. Впрочем, пустое; теперь все разрешилось. Прощайте!» Смутно припомнив, однако, что нечто в этом роде встретилось в последнем истрепанном романе, который они читали сообща, и его противник может узнать эту тираду или — и того хуже — воспользоваться ею сам, он быстро отбросил эту мысль. К тому же и момент, подходящий для апофеоза самопожертвования, уже прошел. Теперь не оставалось ничего другого, как отказаться в письме от заявки и хижины, предложенных в виде взятки, ибо ждать возвращения своих компаньонов он не должен. Он вырвал лист из замусоленного дневника, давным-давно начатого и заброшенного, и принялся сочинять письмо. Не один покрытый каракулями листок был изорван в клочья, прежде чем его негодование сменилось ледяною сдержанностью. Однако написанная от третьего лица фраза: «Мистер Джон Форд с прискорбием уведомляет своих бывших компаньонов, что предложенные ему дом, мебель и…» — показалась не слишком уместной применительно к бочонку из-под солонины, служившему ему письменным столом; другой, более красноречиво изложенный отказ стал выглядеть дурацким фарсом после того, как на обратной стороне листа внезапно обнаружилась карикатура на Грубого Помола (фирменное клеймо на штанах, и все как полагается); наконец, достаточно убедительная и трогательная форма для выражения его чувств была найдена, но начертанная внизу листка первая строчка некогда популярной песенки: «Не рад ли ты покинуть эту глушь!» — не стиралась никакими силами и слишком смахивала на иронический постскриптум, чтобы ее можно было оставить. Он отшвырнул перо, и бессвязный след досужих развлечений минувших дней полетел в остывшую золу очага.
31
На смертном одре (лат.).
Как тихо было кругом! Когда дождь перестал, улегся и ветер, и теперь сквозь открытую дверь лишь едва-едва тянуло свежестью. Он вышел на порог и окинул грустным взглядом притихшую окрестность. Внезапно он смутно различил далекий гул, не звук, а всего лишь отзвук — быть может, от взрыва
Движимый этой неясной, но единственной целью, он вышел из хижины и почти что машинально направил свои стопы к ручью, через который переправлялся утром. Он знал, что, выбрав этот окольный и трудный путь, избежит встречи с товарищами, даст выход снедающей его лихорадочной энергии и выгадает время для размышлений. Ибо, решившись уйти с заявки, он еще не задумывался, куда пойдет. Он достиг берега ручья, где стоял два часа назад; ему казалось, что прошло два года. С любопытством всмотрелся он в свое отображение в одной из широких луж, оставленных разливом, и заключил, что с тех пор успел постареть. Он наблюдал, как бешено мчится бурлящий поток, торопясь к Саут-Форку, чтобы в конце концов затеряться в желтых водах Сакраменто. Как ни занят он был другим, его поразило сходство между ним самим и его товарищами и этим ручьем, размывшим свои мирные берега. Уносимые волнами обломки одного из их заброшенных желобов, смытого с берега, представились ему символом упадка и гибели Звездной заявки.
Странное безмолвие, разлитое в воздухе и уже подмеченное им прежде, — тишина, настолько необъяснимая в это время дня и года, что в ней чудилось нечто зловещее, стали еще заметнее на фоне неистового кипения взбаламученного потока. Редкие облачка, которые лениво тянулись к западу, видимо, последовали за солнцем на усыпанное маками ложе сна. По всему горизонту, затмевая холодное мерцание снеговых вершин, затопив собою даже восходящую луну, разлилось сияние жидкого золота. Ручей зазолотился тут и там, пока по злой иронии не показалось, что разбитые желоба и лотки уносит тот самый Пактолийский поток [32] , чьи воды им, как надеялись те, кто их сооружал, предстояло направлять и отводить. Но самые богатые россыпи золотого закатного блеска прихотливая игра света опрокинула на обрывистые склоны и косматую вершину Звездной горы. Этот одинокий пик, этот опознавательный знак их заявки, этот хмурый памятник их безрассудной затеи, преображенный великолепием вечерней зари, сохранял ее немеркнущий отсвет еще долго после того, как потемнел небесный свод, а когда наконец восходящая луна мало-помалу погасила вереницу огней на плоскогорье и в извилистой долине и вскарабкалась наверх по лесистым склонам каньона, угасающий закат, исчезнув, вновь золотой короной возродился над Звездной горой.
32
Река в Греции, считавшаяся в древности золотоносной.
Глаза молодого человека были устремлены к ней с интересом, вызванным отнюдь не только красотой вечернего пейзажа. Здесь находилось излюбленное место его старательских изысканий; подножие было в минувшие вдохновенные дни изглодано гидравлическими машинами и изрыто шахтами, зато с вершины благодаря значительной высоте горы и расположению ее в центре заявки, как на ладони, открывалась вся их долина и подступы к ней; не что иное, как это практическое преимущество, и привлекало его в ту минуту. Он знал, что, поднявшись наверх, сможет разглядеть фигуры своих товарищей, когда в разгорающемся лунном свете они будут пересекать долину неподалеку от хижины. Таким образом, не рискуя столкнуться с ними по пути к большой дороге, он все-таки сумеет увидеть их, быть может, в последний раз. Даже несмотря на обиду, он находил в этой мысли странное удовлетворение.
Подъем был нелегок, но он хорошо знал этот путь. По всей едва различимой тропе его сопровождали милые воспоминания прошлого, которые, подобно неуловимому аромату душистых трав и пряных листьев, омытых дождем и подмятых его шагами, благоухали, казалось, тем слаще, чем сильней он пытался подавить их или оторваться от них. Вот рощица земляничных деревьев, где он, бывало, полдничал с друзьями; вот скала возле их первых шурфов, где в мальчишеском упоении успехом они устроили бурное возлияние; а вот и выступ, с которого, на восхищение тем, кто внизу, был поднят их первый флаг — красная рубаха, героически принесенная в жертву и привязанная к длинному черенку лопаты. Когда наконец он добрался до вершины, в воздухе по-прежнему царило таинственное безмолвие, будто природа затаила дыхание, сочувственно следя за ним. С запада равнина была слабо освещена, но никаких движущихся фигур он не различил. Он повернулся лицом к выходящей луне и неторопливо двинулся к восточному склону. Внезапно он остановился. Следующий шаг стал бы его последним шагом. Он стоял на осыпающемся краю пропасти. Оползень обнажил восточный склон, и лунный свет лился на оголенный, ободранный костяк Звездной горы. Теперь он понял, что это был за необычный грохот вдалеке, понял, отчего так странно притихли лесные птицы и зверье.