Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:
Звонцов с раскачкой вышагивал, глядел сквозь сутулые спины артиллеристов в степную даль, глаза запали, щеки обвисли, и рот сплюснут в жесткой складке.
— Фантастика?.. — после тягостного молчания заговорил он. — Не один вы так думаете, Смачкин. Так думают и они: мол, затравленному ли медведю в берлоге заломать охотника — фантастика! Самонадеянное заблуждение. Не медведя обложили, а народ на своей земле. Двухсотмиллионный народ на бескрайней земле, едва ли не самой богатой на планете. Нам есть откуда взять силы,
— Вы что думаете, я не верю в силу нашего народа? — возмутился Смачкин. — О том только вам и толкую: если все двести миллионов дозреют до жертвенности, кто устоит перед нами!
— Мы в разное верим, Смачкин. Вы — в «жертвую собой», я — «сохрани себя» для деятельности. Вы рассчитываете на самоотверженную смерть, я — на самоотверженное созидание.
Смачкин передернулся и не ответил.
Ездовые пошевеливали усталых коней, над моей головой качается зачехленный пламегаситель, идут рядом почерневшие люди. А вокруг залитая солнцем, слепящая степь, по ней, куда ни кинь взгляд, всюду кучками солдаты. Отступление… Не первое в эту войну.
Со мной Чуликов. Он несет карабин, как Смачкин автомат, повесив на шею. Карабин гнет его тощее тело, галифе сползли мотней к коленям, тяжелые сапоги отстают от ног. Он все-таки слаб, невынослив, тянет через силу. Но, похоже, сам не замечает усталости — узкое серое лицо сосредоточенно, мохнатые от пыли девичьи ресницы опущены, а ноздри тонкого облупившегося носа вздрагивают, — что-то переживает про себя. Я негромко окликаю его:
— Чулик!
Он вздрагивает, взмахивает ресницами.
— Что?
— Ты слышал Смачкина?
— Слышал. Думаю.
— Считаешь, он прав?
Навесив над карабином жеваную пилотку, он молчит тянет по полынной траве тяжелые сапоги. Смачкин для него и бог, и старший брат. Вряд ли он примет сторону старшего лейтенанта Звонцова. Но что-то медлит Чулик с ответом, не роняет решительное «да».
Наконец заговорил:
— Знаешь, когда я уходил в армию, вдруг вспомнил о моем дяде…
Я сержусь, какое мне дело до его дяди.
— Только не крути, Чулик. Отвечай прямо: да или нет?
— Обожди, не сразу… Мой дядя — инженер-строитель. Очень даже крупный. Только… Как бы тебе сказать, в последнее время его от всего отстранили… А теперь вот стал нужен…
— Ну и что? Я же о Смачкине тебя спрашиваю, не о дяде-строителе.
— А то сообрази — специалисты нужны. В разгар войны. Значит, срочно что-то широко строят. Не карамельные же фабрики, наверняка военные заводы, самолеты выпускать, танки…
— Ага! Прав все-таки Звонцов, не Смачкин!
— Смачкин тоже. Позовет меня — умру! Пойду, не отстану. Без жертв не обойтись. Надо же время, чтоб технику поднять, выпустить самолетов и танков больше, чем у противника. Ну, а пока придержи его с тем, что есть. И задержать надо у Дона, ни на шаг дальше. Велика страна, а отступать некуда.
— Как по-твоему, долго его держать придется?
— Не знаю. Может, год, а может, и два даже. Война быстро не кончится.
— Не доживем, — вздохнул я.
— Не доживем, — согласился он. — А хотелось бы…
Ездовые машут кнутами — марш, марш… Горький путь целинной степью, под злым солнцем, под враждебным небом. Кони с потемневшими крупами тянут пушки, теперь их только две, от батареи осталась половина.
Солнце давно уже перевалило за полдень — самое пекло. Но в душном, густо полынном воздухе что-то сдвинулось, просочилась невнятная свежесть, коснулась липкого лица. И солдаты поднимают головы, ловят смутную прохладу, жадно вглядываются в даль. Степь по-прежнему буро-ржавая, одуряюще слепящая, по-прежнему она источает из себя трепетно-жидкие волны воздуха, колеблющие горизонт, однако уже чувствуется живительная близость реки. Могучий Дон где-то тут, прячется в обширном степном теле. Кони зашагали бодрее.
Как легкий озноб перед приступом малярии, как ропот листвы перед бурей, возник знакомый до отвращения звук. Каждый ждал его, каждый надеялся судьба смилуется, авось не сбудется. Бредущие солдаты очнулись, зашевелились, затравленно стали оглядываться назад, в маревую воздушную толщу. Авось… Нет, не пригрезилось — размеренно качающийся звук моторов из блекло чистого неба. Перед самым Доном, вблизи от спасения!..
Мы тоскливо переглянулись с Чуликовым, его узкое лицо натянулось, отчетливо проступили кости скул. Переглянулись, ничего не сказали, отвернулись друг от друга.
А кони шагали, и ездовые, напряженно торча на их спинах, махали кнутами — марш, марш! И, обреченно сутулясь, продолжали идти люди. Звук же креп, уплотнялся, не утрачивая своего размеренного качания.
Самолеты двигались боевым порядком — три звена косяком, по три машины в каждом — на умеренной высоте. От нас они были чуть в стороне, и мы, не переставая идти, лишь недружелюбно косились в их сторону. А под ними на земле возникла вялая суета — цепочки солдат рассыпались, залегли, скрывались, но не от тех, кто проглядывал степь с воздуха.
Самолеты презрели земную суету, проследовали дальше, унося с собой колеблющийся хвост звука…
Звук еще не совсем развеялся, еще что-то от него призрачно витало в небесах, как в отдалении, приглушенно и вязко, заголосила сирена, подхватилась другая. Над кромкой степи мошкариная толчея. И тупой удар, второй, третий, нутряное рычание, снова, снова долбящий удар за ударом…
Из степной выжженной закраины, из недр земли начал нехотя подыматься на дыбы темный зверь. Он рос, тучнел на глазах, с ленцой расправлялся и наконец застыл в угрожающей неподвижности.