Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:
Слободко плакал, а Православный с беспомощно подслеповатым и расстроенным лицом легонько отбивал ботинками: «Жил Чарли безработный, ходил всегда голодный…»
Не бывает такого — сон, бред.
Слободко плакал, а Православный отплясывал… А кругом отчужденно стояли высокие дома, от подъездов до крыш набитые людьми, дома с запертыми подъездами, темными окнами.
Остаток ночи не спали. Православный ворочался и вздыхал, один раз спросил:
— Как ты думаешь, старик, сколько сейчас на улице градусов?
Лева Слободко отказался идти ночевать, устало побрел куда-то в морозную
Сколько градусов?.. Жалко парня.
Он плакал… Но по ком? По Милге же!
Где сейчас Милга?.. Знакомый строгий костюм, лысая голова, небрит — до того ли… Где он?.. Спрятали от людей — опасен! «Я, кажется, скоро должен уехать…» Ждал часа, не чиста совесть. «Лошадь с поднятым копытом» — не спас, а хотелось. Прежде невдомек, а теперь ясно — странный человек, непохожий, чужой… И лез в добрые знакомые. И ведь пролез. Ощущение — надули беспардонно, в доверии обворовали.
А Левка Слободко изводится. Мороз на улице, окно в инее. Плохо одному под фонарями.
Вместе спали на одной койке, вместе ели, бок о бок стояли в мастерской… Ум за разум заходит.
Храпит Иван Мыш, ровно дышит Вячеслав, ворочается и вздыхает Православный. Вздыхает, а спроста ли это?.. Ум за разум, даже Православному перестаешь верить.
И нельзя отделаться от непонятной жалости, и всплывает из памяти давний случай…
В седьмом классе за одной партой с Федором сидел Игорь Гольцев. Отец его был секретарем райкома партии — большое начальство, ездил на «газике», единственной в районе легковой машине, высокий, полный, нос горбатинкой, сам за рулем, а шофер, как гость, рядом. Игорь любил прихвастнуть: отец полком командовал в гражданскую, отца в Москве знают, орден обещали… Обещали… Однажды утром слух — арестован, а на другой день в полдень в школе — собрание. Сама директриса выступала: «Мы должны показать, что общественность нашей школы категорически осуждает презренного врага народа Гольцева. Мы будем требовать высшей меры наказания!» Раз враг народа — какой разговор… Федор вместе со всеми поднял руку. Игорь сидел рядом, через человека — поднял руку и он. И его еще заставили выступить, вытащили на трибуну, стоял, смотрел в пол, зеленый, под глазами тени, пробубнил что-то про себя. А со всех сторон кричали: «Громче! Не слышно!» И наконец набрался сил, сказал, чтоб все слышали: «Отрекаюсь». А потом Федор нашел его в школьном сарае: забился за дрова, плакал. Стало жаль, пробовал успокоить: «Ты за сволочь эту, за отца, не ответчик…»
Другой человек стал ездить на «газике», но только сидел не за рулем, а рядом с шофером.
Игорь бросил школу, поступил слесарем в железнодорожную мастерскую, ходил в промасленном ватнике, в полувоенном отцовском картузе, и на него показывали пальцами:
— Эвон, был князь, да попал в грязь.
А Игорь стал рано пить и однажды пьяным раскричался:
— Ежов-то — падло! Его самого запрятали! Отец мой безвинен! Он в гражданку полком командовал.
Милиционер Кузя Сморчок, толкая в шею, утащил Игоря. Продержали с неделю, выпустили. Ходили слухи: «Ежов-то, железный нарком, того… ошибался крупно».
И Федор тогда отнесся к этому равнодушно — ошибки, так ошибки, случается…
Стала видна косматая голова Православного на подушке. Кисельный сумрачный свет вяло вползал в комнату. Начинался затканный снежком серенький февральский день.
Когда проснулись Вячеслав и Иван Мыш, Федор и Православный прятали от них глаза. Молчали. Прятали глаза от них и друг от друга…
А Слободко-то все-таки плакал по Милге — спроста ли это?
Лева Слободко не пришел в мастерскую.
Среди других сиротливо стоял его мольберт, и на нем — холст с содранной краской, он словно вопил о бесчинстве.
После работы Федор в умывальнике «чистил шерстку» — мыл кисти и руки. Возвращаясь обратно в мастерскую, он наткнулся в коридоре на Православного. Тот сидел как на вокзале, подперев кулаками голову, глядел в пол.
— Кого ждешь?
И Православный с трудом, как старичок-ревматик, поднялся.
— Мыш — большая сволочь, — сообщил он.
— Это почему?
— Он — сволочь, а я паршивый трус.
— В чем дело?
— Левку Слободко, старик, исключают из института.
— За что? За Милгу?
Православный уныло покачал головой:
— В воздухе летают невидимые мухи цеце…
— Что плетешь? Какие цеце? Рехнулся?
— Ядовитые мухи. На любого могут сесть и укусить.
— Ты мне шарады не загадывай! За что исключают Левку?
— Загнивание, старик.
— При чем тут Мыш?
— Он — сволочь.
— Уже слышал.
— Он мне предложил выступить на собрании.
— Тебя? В ораторы?
— Меня, именно меня. К тебе бы он, пожалуй, не подкатился.
— Ну и что же?
— Выступи против Слободко, дай фактики, сообщи, что он говорил, раскрой его вражеские планы… Иначе не поздоровится.
— Ну и скажи… Что особенного ты мог слышать от Левки?
— Все равно что. Всему поверят, старик. Лишь бы погрязней. Требуется доносик.
— Ну уж…
— Иван Мыш — большая сволочь. И самое страшное, старик, — я мямлил. Презирай меня — я мямлил! Я не плюнул в его гнусную физиономию!
— Стоило.
— Я боюсь мухи цеце! — Православный схватился за лохматую голову. — Боюсь! Буду молчать! А это ложь! Это подлость, старик! Надо спасать Левку!
— Пошли, позовем Вече, обмозгуем вместе.
— Не надо Вече, старик! Он не любит Левку. Он может все испортить. Не надо впутывать Вече!
Православный вдруг обмяк, поспешно уставился в ботинки, руки слепо нашаривали карманы. Вытирая тряпкой руки и кисти, твердой походочкой подошел Вячеслав, остановился, остро взглянул на Православного. Тот продолжал сосредоточенно искать карманы.
— Мне косточки перемываете? — суховато спросил Вячеслав. В мелких чертах, в точеном носе появилось затравленное, хищное выражение, как у диковатого котенка перед дворнягой. — Что же за спиной-то? Лупите в глаза. Честнее.
Православный возмущенно дернул головой, хотел что-то возразить, но встретил враждебно остекленевший взгляд, огорченно махнул рукой, сорвался с места. Тяжелые ботинки загрохотали по изношенному паркету.