Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Он отмахнулся от этих не то воспоминаний, не то переживаний — кто их знает, как назвать эти замедленные впечатления. Страшно проводить ребенка сквозь испытания, которые иной раз не под силу и взрослому.
Каждый знает, что такое единственный сын. И вот Мельников должен был вести сына под огнем всей немецкой орды, наседающей на последний клочок берега у Херсонесского маяка. Все, что двести пятьдесят дней штурмовало крепость, штурмовало сейчас его сына.
Мельников много раз видел смерть, он знал, что мог донести от сына кусок ноги, палец, пустой рукав курточки. И как ему сейчас стал дорог этот маленький мужчина, худой, бледный, а все-таки твердый, ни разу не заплакавший. И было приятно
С темнотой ожидались сторожевые катеры и морские охотники; Мельников был спокоен за своих — успеют погрузиться, даже если не будет его самого.
Июльский день, — как уже потом на Большой Земле вспомнил он, — медленно приближался к закату. Солнце ползло по небу, как подбитый танк. Вечер, не наступал не потому, что было еще рано, а только потому, что как бы испортился к дьяволу весь механизм дня.
Это был последний день Севастополя.
Как и люди, день ни за что не хотел сдаваться. И немцы, боясь его, медлили. Они ждали ночи.
Наши тоже поджидали ночи. Одна темнота могла прикрыть их на то недолгое время, что требовалось для погрузки. Корабли были близко. Они тоже ждали сумерек, чтобы проскочить к берегу. И тогда день склонился, как раненый часовой, и прикрыл собою героев.
Мельников отходил одним из последних и торопился. Вот-вот должен был последовать взрыв батареи.
На выходе, у крайнего орудия, он услышал стон. По слуху добрался до стонущего. Ощупал. Перед ним лежал тяжело контуженный командир. Что с ним делать? Подождать, пока он придет в себя, не было времени, а оставить… Война — это война, она не бывает без жертв. Оставить можно бы. Все равно у командира отнялись руки и ноги, какой он вояка, да и жилец, видно, плохой.
Сейчас важно было уйти тем, кто цел, кто еще сможет сражаться. Оставить, конечно, можно бы. Тем более что времени в обрез, а у моря ждут жена и сынишка.
Мельников глянул в море — корабли приближались. Тогда он расстегнул и сбросил с себя портупею, взвалил командира на спину, привязал его туловище к своему ремнями портупеи, скрестил руки контуженного у себя на шее и, прижав их подбородком, чтобы не выскакивали, побежал с ношей к берегу. На нем, кроме автомата и четырех гранат, висел еще противогаз, но он не чувствовал никакой тяжести. Сейчас существовали в мире другие законы выносливости, чем раньше. Хотя бежать было не особенно далеко, но Мельников из всех сил торопился, ему надо было успеть погрузить контуженного и разыскать и тоже погрузить свою семью.
Он торопился изо всех сил, боясь, что сделать два дела будет невероятно трудно. Надо либо бросить командира и бежать за своими, либо спасать командира, а жену и сына поручить счастливому случаю.
Редко бывает в человеческой жизни такое трудное испытание. Но сейчас, когда контуженный командир бессильно лежал на могучих плечах Мельникова, вместе с его почти неживым телом на плечах батарейца лежал долг, тяжелый и доблестный долг военного моряка, предписывающий беречь командира больше себя. И Мельников не мог сбросить со своих плеч этот долг, не мог опустить на землю контуженного лейтенанта. Он нес на себе славу Севастополя, ее окровавленное, но гордое знамя, а не чье-то бессильное тело, которое можно было — не оглядываясь — сбросить с себя. Мельников добежал до отвесной скалы. От нее к берегу был опущен канат в двенадцать метров длиной. Прижав к груди подбородок, так, что хрустнули под ним пальцы контуженного, Мельников спустился на руках по канату. Погрузка катера уже началась. Немцы осатанело били по месту посадки. Каждый знал, что дело в секундах. Мельников успел вскочить на причал, ухватился за борт катера и с ходу перевалился через него со своей ношей, чувствуя дрожь работающего винта.
Отошли!.. Очнулся в открытом море. Зарево Севастополя высоко стояло в небе, как заря.
На священной земле Севастополя было тихо, мертво. Устроив в кубрике спасенного командира, Мельников стал расспрашивать у ребят, сколько катеров подошло и погрузилось и не видел ли кто женщину с одиннадцатилетним мальчиком.
Никто толком не знал, был ли то первый катер, или последний, и никто не запомнил женщины с сыном. Неизвестность успокоила Мельникова. Она давала смутные надежды, что семья, может быть, погрузилась на другой, ранее отваливший катер, пока он спускался со скалы по канату. Катеров, помнил он, сразу подошло несколько, а жена с сыном стояли у самого берега, рядом с коком. Думая о своих, он простоял у борта почти до рассвета. Начинался первый день вдали от священных холмов Севастополя.
Тут Мельников столкнулся со знакомым коком, тем самым, заботам которого он поручил семью.
— Где мои?
— Потерял я твоих. Народу много. Отстали они от меня, кричу — не слышат.
— Отставить! — прервал его Мельников, уже зная всем своим существом, что семья его осталась в Севастополе.
Плакал ли он тогда, не помнит. На несколько дней сохранилась боль и вялость в глазах. Худенькое личико сына неотступно стояло перед ним. Больше суток простоял Мельников на юте катера, глядя в ту сторону моря, где за скрывшимся заревом умирал или уже умер его сын.
Добравшись до Большой Земли, он скоро оказался в артиллерийском дивизионе гвардии майора Матушенко, севастопольского храбреца и любимца.
— Мы еще повоюем, Мельников, — сказал тот. — Надо за Севастополь рассчитаться.
— Точно, товарищ майор, счеты есть, — ответил Мельников, ничего не сказав о сыне.
И если бы контуженный лейтенант не поправился и не доложил о подвиге Мельникова, быть может, и сейчас никто бы не знал, чего стоил ему Севастополь…
1943
Эпизод искусства
Ему ни за что не хотелось умирать в тот сырой и зябкий осенний день в калмыцкой степи, когда семьдесят танков двинулись на наше расположение и двенадцать из них атаковали казачью батарею, а потом, откатившись назад от сумасшедшего огня ее двух уцелевших орудий, полезли в обход наших частей.
Против двух стволов действовало полтораста, и конец неравного боя был уже близок. Больше десяти, ну, скажем, пятнадцати, ну, а в случае чуда — двадцати минут никто не должен был выдержать, даже те, кто еще уцелели. Погибшие — и те были посмертно ранены по третьему и четвертому разу, будто немцам мало было убить их один раз. Раненые даже не уползали в тыл, не желая зря тратить последние силы — все равно уползти от смерти было немыслимо.
Но он ни за что не хотел умирать в тот день, такой грязный и липкий, что казалось, никого из погибших не станут предавать погребению из-за непролазной грязи, если она не засосет трупы раньше, чем вспомнят о похоронах.
Он стоял на броневичке, застрявшем позади батареи, в болоте, и глядел на картину сражения так, будто дело происходило на экране и снаряды не могли ни разорвать его в клочья, ни ранить, ни оглушить. Это не потому, что он был выше страха, а, наверное, страх исчез из его сознания, как исчезло все остальное, все мысли и все ощущения, и остались только глаза и слух.