Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Но сейчас у меня не было иного выхода, как итти и итти вперед, вытянув перед собою руки, как ходят в темных комнатах, и громко звать потерявшуюся спутницу, и чутко вслушиваться в вопящий воздух.
— Где вы?.. — услышал я и тотчас ответил.
Долго длилось молчание. Затем, на каком-то счастливом повороте наощупь найденной дороги, когда ветер помчался наискось, до меня донесся слабый, расплетенный на отдельные звуки, напев песни. Трудно было угадать ее мотив, но то была безусловно песня. Я опять крикнул.
Мы перекликались, как два радиста, отделенные
Теперь я слышал ее все время впереди и как бы выше себя и спешил, спешил, боясь отстать.
Но случалось, что, споткнувшись о камень, я падал и долго не мог подняться. Силы, как только я оказывался в покое, немедленно покидали меня, и самое трудное, каждый раз кажущееся невыполнимым, было встать.
Ветер и туман, неясность дороги и близость крутых обрывов теперь почти не беспокоили меня. И не думалось ни о чем.
Лишь изредка мелькнет недоброе воспоминание о том, как я однажды тонул, как падал в другой раз в такую же темную ночь на мокрых весенних полях перед атакованной немцами Керчью, — и сгинет бесследно, не волнуя, не ободряя, точно не о себе и вспомнилось. Но сердце захлебывалось. Оно отказывалось биться, и что-то острое покалывало в легких, уставших дышать. Кровь стучала в висках, и ныли, слезились перенапрягшиеся глаза.
— Эй, эй!..
— Эй, эй!..
Я вспомнил маленький рассказ Короленко об огоньках, что издалека ободряли какого-то ночного путника. Потом на память пришел рассказ Ивана Бунина «Перевал». Одно место в этом рассказе всегда волновало меня. Я помнил его наизусть:
«Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы — и наступал час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. А подъемы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало меня на перевалах… Но идем, идем!..»
Я бормотал про себя эти слова, и слезы горько лились из моих глаз, но, по совести, я не чувствовал настоящей тоски и печали. Дома, за письменным столом, в уютной комнате, мне бывало куда грустнее от этого рассказа. Здесь же, в туманном хаосе предательской горной ночи, рядом с возможной гибелью, рассказ показался мне холодным, неправдивым и напыщенным.
— Эй, эй!.. — раздавалось впереди.
— Эй, эй! — машинально отвечал и, продолжая думать о своем.
Перевал тяжел, но остановиться нельзя. Умирают не уставшие, а остановившиеся, думаю я. И пока бьется сердце, буду упрямо передвигать ослабевшие ноги, буду ползти на руках, если не сумею подняться. Да и как я могу остановиться? — думалось мне. Ведь этот сумасбродный ребенок, пожалуй, способен до рассвета искать меня в кромешной белизне тумана, шаря руками по дороге и окликая каждый куст, ощупывая каждый камень. Да, наконец, она сама может ожидать моей помощи, зная, что я шел следом за нею.
— Эй, эй! — кричу я, и в
— Эй, эй! — отвечает мне темнота высоким, не то смеющимся, не то плачущим голосом.
Ах, шут бы ее побрал, эту кудлатую девицу! Следовало бы мне, как старшему, остановить ее, уговорить, воздействовать как-нибудь по-разумному, наконец просто запретить на правах старшего — и все было бы нормально и просто, сидел бы я сейчас в кузове автобуса и, не обращая внимания на погоду, весело болтал с попутчиками. Туман не касался бы меня, словно его и не было. А теперь приходится ползти по острым камням на ветреный горный гребень, вслушиваясь в прыжки больного, усталого и встревоженного сердца. Оно металось, как только что пойманная мышь, стучась в грудь и справа, и слева, и где-то у горла…
Если бы я увидел хоть один единственный огонек где-нибудь вдалеке, я бы, конечно, немедленно остановился. Близок огонь — близки люди, и девчонка сама доберется до них. Но огней нигде не было. Звезды — и те исчезли. Исчезло все, что могло подсказать, где я нахожусь.
Но и эта пустота окружающего нисколько не испугала бы меня, не раздавайся все время, не то впереди, не то сбоку, этот страшно одинокий, отчаянный и в то же время упрямый вскрик:
— А-э-й!.. А-э-эй!..
Я слепо шел за ним, а он то и дело ускользал от меня, тотчас истаивал в тумане.
— Да подожди ты меня, эй!.. — кричал я, разводя руками от изнеможения.
И в ответ звучало:
— А-а-э-э-й!.. А-а-э-э-эй!..
И опять я шел вперед, проклиная свое бессилие, ночь и девчонку.
На рассвете грузовик какого-то санатория, везший лед, подобрал меня уже на спуске с перевала. Долго не мог я объяснить водителю, как и почему оказался глубокой ночью на горной вершине.
— Добегались, одним словом, — неодобрительно сказал он, сажая меня на шершавые куски льда. — Посиди на холодненьком: может, оттянет от головы.
Как ни странно было мое положение, я все же успел сказать о девушке, что-де, если догоним, надо обязательно подобрать.
— Какие там девчата в нашем положении! — покачал головой водитель.
Машина понеслась вниз, кренясь на поворотах, и лед зашуршал и задвигался подо мною. Сердце постепенно укладывалось в свое логово, изредка вздрагивая, как ребенок, увидевший дурной сон. С каждой петлей на шоссе заметно теплело. Воздух тяжелел и утомлял легкие. Глаза смыкались. Голова кружилась от запаха хвои.
Сквозь забытье или дремоту я отдаленно услышал сигналы машин, бегущих ниже нас, по большому шоссе, к которому мы спускались. Совсем близко блеснуло еще не проснувшееся море. Началась слободка. Город был рядом. При впадении нашей дороги в шоссе стояла группа людей, ожидавших попутных машин. Водитель крикнул мне из кабины:
— Эй, академик!.. Кончай базар, слазь!
Я стал осторожно карабкаться к краю машины. Вдруг за моей спиной раздался чей-то тонкий, заплаканный голос. Я оглянулся через плечо. Проклятая девчонка стояла рядом с водителем и, взмахивая руками, кричала во весь голос: