Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Но Боб прервал рассказ Исаака Ру.
— Знаете что мне пришло в голову, — сказал он, — я вижу, мы не найдем лучшего подарка королю, чем хороший ковер. Это будет подарок от англичан, поднимающих Азию. — Он взял Исаака за руку. — Вот где нужно развернуть вашу теорию об орнаменте, если она, конечно, верна. Пусть в орнаменте на фоне ваших полумистических иероглифов найдет себе место повествование об эпохе нашейцивилизации, об эпохе нашейработы в дикости и невежестве Азии.
— Более оригинального подарка мы не найдем, — признал Исаак, и остальные согласились с ним.
Это были дни, когда очередной принц Уэльский благополучно занял, по законам своего ремесла, трон короля Англии. Вопрос о подарке был решен. Разговор перешел на темы о его
Возвращаясь через месяц из деревень Мээмурет-Эль-Азиса, Оскар, покупатель хлопка, встретил в пути Исаака Ру, едущего в Ушак закупать ковры для своего общества и одновременно заказать подарок королю.
Ушак, город ткачей, воспетых в анатолийских газелях, лежал от них в трех-четырех днях пути, но они должны были его проделать в неделю, ибо Исаак Ру шел с караваном ковровщиков. Ковровщики неустанно бороздят страну вдоль и поперек, ищут старые ковры и заказывают новые, везут с собой рисунки западных художников, краски немецких фабрик и дешевую бумажную пряжу. Это они и он, Исаак Ру, научили подменять искусство немецкой фабричностью, едкими анилиновыми красками и мертворожденными узорами машинного штампа, и во многих местах теперь уже не ткутся ковры, как ткались они раньше, — для себя, для друзей, для дома, на приданое. Прежде ковры ткались годами, — мастер неторопливо отшлифовывал рисунок, подобно граверу, мастер всю свою жизнь ткал один рисунок, орнамент рода, вкладывая свое мастерство в труднейшее, в гениально-трудное — в тонкость работы, стремясь проявить себя как художник лишь в выразительнейшей передаче векового рисунка. Ковровщики продавали анилиновые краски, дешевую бумажную пряжу и покупали ковры, памятующие за собой века. Их караван медленно шел, заикаясь колоколами, медленно тряс людей и тюки по шершавым анатолийским полупустыням. Женщины встречали ковровщиков шумными криками, волокли к каравану полотнища ковров, паласов, хурджин, занавесей; они пели песни, чтобы привлечь к себе внимание, и упрашивали купить у них весь товар, обещая за это какие-то хорошие вещи, и бедность кричала их криками.
Караван-баши и Исаак Ру работали глазами. Ковер создан для глаза, глаз создает ковры, и глаз покупает ковры. Им не нужно было касаться товара руками. Они садились на старые керосиновые бидоны, чавкали мундштуками кальянов или жевали густое по-султански кофе и смотрели пыльными глазами на ковры, которые перед ними либо раскладывали пестрым пасьянсом, либо перелистывали, как страницы книги, снимая по одному с кипы, уложенной четко, как колода карт. Они читали ковры, перебрасываясь короткими фразами.
— Кто это?.. Арнаут Кясим?.. — спрашивал Ру, указывая на ковер, когда затруднялся определить ткача по «почерку» узора.
— Его племянник, — отвечал караван-баши, не вынимая мундштука. — Плохо. Кясим никогда так не делает каймы.
И они читали дальше. Иногда караван-баши лениво поднимал глаза и говорил презрительно, «немецкая краска!», но иногда он поднимал руку, и тогда ковер, обративший на себя его внимание, отбрасывали в сторону; это означало, что после осмотра он ткнет ногой в стопку отложенных и назовет цену раза в три ниже того, что они стоят. Тогда поднимутся дикий плач и вопли, женщины будут колотить себя в грудь, кричать, что их грабят среди бела дня, отбирая у них только лучшие куски, что они бросят ткать ковры, раз с коврами на немецкой краске, привезенной самим же Исааком Ру, не заработаешь и на хлеб, потом они залепечут ласковые слова, пообещают добрый и ласковый ночлег у себя и лепешки на меду к ужину. Но будет молчать караван-баши, и будет молчать Исаак Ру, будут молча курить погонщики верблюдов, и женщины, одна за другой отдадут отобранные ковры, а остальные злобно потащат по мостовой, чтобы со слезами и криками опять показать их через несколько дней другому каравану.
Вечером, в кофейне, отложив в сторону роман Голсуорси, Оскар попросил Исаака Ру прочесть ему ковер, на котором они сидели.
— Хорошо, — ответил Ру. — Только сначала расскажите мне, что видите вы сами.
— Я вижу, — сказал Оскар, — вишневое поле, усеченное неширокой каймой. На вишневом поле, как в веселом аквариуме, играют мелкие букашки, пятна, крестики разных цветов; по вишневому полю и по этим букашкам,
— Ну-с, — Ру улыбнулся хвостиками губ.
— Да вот, пожалуй, и все, — ответил Оскар. — Я рассказал то, что я вижу. Ну, а вы?
— Я скажу почти то же, но несколько иначе. По черепу, найденному в земле, мы научились распознавать эпоху, когда жил человек и, может быть, даже класс, к которому он принадлежал. По осколкам мы научились воспроизводить самые статуи, и по стилю статуй мы угадываем ее возраст, национальность мастера. Слушайте внимательно меня и глядите на ковер; основа ковра — чистая шерсть, ковер окрашен растительными красками, его размер невелик и такой, какие не идут на рынках, но рассчитан на размеры определенного жилья. Этот ковер ткала девушка, — видите, как тщательно и терпеливо завязаны узлы, подрублены края, подстрижена бахрома; она начала его весной, — весенняя шерсть курчава и мягка, — и на вишневое поле, в узор из мелких красочных пятен, она бросила голубых бабочек и темных — крестиками-скорпионов, ибо в ее краю весна приходит бабочками и скорпионами. Она начала ковер в месяц скорпионов, стало быть в мае, и закончила его осенью, в дни изобилия, урожая, покоя: смотрите — пятна на фоне из бабочек и мух в нижней половине фона превратились в зеленых мушек — жителей дней, когда поспевают дыни и инжир, и в цветы, которыми зарастают сжатые нивы. То, что вы назвали вазой, это — рог изобилия, это старый орнамент кирманских ткачих: рог изобилия перекипает гирляндами цветов, пеной ирисов, классических цветов Юноны — богини плодородия и счастья. Они стилизованы, и их трудно узнать, но, когда привыкнешь к манерности здешних стилизаций, тогда легко различить лилию от ириса или розу от граната. Из трех типов каймы, принятых в Кирмане, ткачиха выбрала ту, что называют «китайские облака», кайму дарственных, трудных ковров. Вы видите, кстати, голубую бусинку с краю, в бахроме. Ее заткала девушка неспроста, но чтобы предохранить от дурного глаза того, кому ткала она шерстяную песню о днях урожая, покоя и плодородия. Жизнь вырвала ковер из этой трогательной обстановки и бросила его на рынок. Несчастье? Смерть? Разрыв? Голод? Надо уметь раскрывать и эти тайны. Хаджи! — крикнул он хозяину. — Где это ты достал такой хороший ковер?
— На рынке, эфенди. Прошлой осенью здесь на рынке.
— Беднеют, говоришь, люди в Кирмане?
— О нет, эфенди, — возразил кафеджи, — в Кирмане всегда жили сыто.
— Кирман… Кирман… — бормотал Ру. — Ты купил его осенью, говоришь? Так. Этому ковру, по-моему, не менее пятидесяти лет. Анилиновые краски были изобретены в тысяча восемьсот семидесятом году, а он весь окрашен растительными; бумажная основа вошла в моду с тех же, примерно, пор, но его основа чистой шерсти. В восьмидесятых годах в Кирмане появились немцы, и уже первые ковры того времени отдают лейпцигским лубком, особенно в трактовке каймы, но и этого не заметно здесь. Я считаю, Хаджи, что ему не меньше пятидесяти лет, как ты думаешь?
— Вы хорошо это сами знаете, эфенди, — ответил Хаджи. — Я думаю, вы правы.
Ру думал.
— Да, — оживился он вдруг, — совершенно ясно. Ведь в семьдесят четвертом году там была холера, Хаджи, — не так ли?
Теперь настала очередь хозяина задуматься и уйти в прошлое.
— Холера? — вспомнил он. — Ну, верно, эфенди, верно, как будто бы это говорит наш хаким-баши [7] а не вы. Ну как это я мог забыть! Конечно, была холера.
7
Хаким — врач. Хаким-баши — старший, или главный врач (турецк.).
— Холера и выбросила на рынок этот свадебный коврик, — печально улыбнулся Ру. — Его некому уже было подарить, я думаю.
Саади был стар, подслеповат и мокр от постоянной испарины, липким жиром покрывавшей его лицо и руки. Ноги его дрожали и путались при ходьбе. Губы, когда он говорил, вздрагивали неуловимым тиком и громко шлепали одна о другую. Он брил бороду и носил одни усы, оттого что табак и еда, оседая на них годами, нафабрили их навсегда густо и клейко.