Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
В трюме пахло гнилью, и воздух был солен.
К вечеру привели партию турок в шестьсот человек, и стало известно, что их отправляют в Константинополь. Исмет потребовал коменданта и старался доказать, что он не подлежит обмену, он ссылался на вчерашнюю беседу с адвокатом и требовал своего оставления.
Но комендант был глух к доказательствам.
Измученный Исмет лег на рогожу и сразу понял, что все кончено, все позади, он едет в Турцию, на родину, на издевательство. Он вспомнил, что у него нет никаких документов,
Он стал колотить кулаками в дверь люка, прося дать бумаги или разрешить послать телеграмму. Но дверь не открывали.
Поздно ночью привели еще партию в полтораста человек, и пароход вышел в море.
Они отправляли свои нужды в трюме, и у всех сводило дыхание.
Они лежали вповалку и молчали, как звери, пойманные на охоте и еще не привыкшие ни друг к другу, ни к обстановке плена.
Море трусило их, как бобы в мешке, но они не замечали качки, думая, что это трясутся их мысли.
Люди ехали на родину, как в изгнание. Тут были бедняки и люди высоких классов, рабочие, лавочники, земледельцы и буржуа.
Испив отчаяние и перестрадав его, люди стали искать надежду. Им предстояло жить и следовало найти точку жизни. Заговорили о патриотизме, о революции Кемаля, о перспективах ближайших лет, о собрании великой турецкой земли.
Все эти разговоры не успокоили Исмета, но он завязал свою волю в мертвый узел и твердо решил бороться до конца.
«Жить можно везде, — думал он. — Была бы голова на плечах да хорошие руки».
В открытом море трюмы открыли, и здоровая бодрость сразу заполнила соты их нервов.
Охрана пересела в пути на мотор, и на корабле не осталось ни одного грека. Бегство насильников убеждало некоторых, что справедливость еще восторжествует.
Корабль был итальянским, и капитан его, смуглый костлявый старец, держался нейтрально. Они пели песни, но быстро сбивались, так как толком не знали ни песен, ни своего родного языка.
Ночь перед Стамбулом они не спали, тепло Мармары, моря баллад и поэтических грез, ласкало их глаза стыдливыми слезинками.
Сырой рассвет над Стамбулом был пушист от розовой мглы, в этом пушистом рассвете тела домов казались мягкими, гибкими, податливыми.
Всю ночь бродили они по палубе, вглядываясь в край моря, где лежал город их патриотической сказки. Он им мерещился, как фантом, и вот он, как фантом же, возник, волнуясь в тумане рассвета, неповторимый, незабываемый, все подчиняющий.
Они запели слова марша Измир, гимна анатолийских армий, но сырость расстроила их голоса. Из мглы, волоча за собой ее дымки, выскочил катер, чиновник что-то крикнул, и пароход выплюнул один за другим оба якоря.
Так начался день на родине.
Поздним утром приехала комиссия. Стала записывать, проверять и устанавливать категории, требовали документы, но их почти ни у кого не было. Чиновники бранились и не хотели спускать на берег, беженцы же были голодны и требовали еды, участия и справедливости.
Исмет тоже хотел сказать свое слово, но он почти не говорил по-турецки, и ему стыдно было показывать свой отрыв от родины.
Но вот дошла до него очередь, и чиновник, расспросив множество данных, заявил, что он не подлежит никакому обмену и должен подать заявление в комиссию на предмет возвращения обратно.
— Я постараюсь это сделать как можно скорее, — сказал Исмет. — Я сейчас же поеду к адвокату.
— Подожди, — сказал чиновник, — торопиться нечего. Кроме того, ты, как грек, не имеешь визы в страну. Жди тут. Напиши заявление и подай мне.
— Какой же я грек? — сказал Исмет. — Я правоверный и турок по крови, но я не подлежу обмену.
— Отойди в сторону, — сказал, не слушая его, чиновник. — Ты и говорить-то толком не умеешь. Не мешай. Отправлю я тебя в комиссию. Пусть там разбираются.
И Исмета под конвоем полицейского агента отправили на каике на берег. Он забыл, что голоден, и торопил проводника, думая закончить свои дела в день-другой и выехать обратно.
В комиссии пришлось ждать, полицейский агент сдал его другому, состоявшему при комиссии, день развертывался ожиданием и неизвестностью.
За полчаса до закрытия учреждения выкликнули имя Исмета.
— Ваше дело будет рассматриваться на пленарном заседании комиссии, — сказал турецкий делегат. — Греки считают вас подлежащим обмену, придется поспорить, но вопрос так ясен, что можете не волноваться. Зайдите недели через две.
— Невозможно. Как же я буду существовать это время, — сказал Исмет. — У меня нет ни гроша. Я не знаю, где мне жить.
— Ты будешь содержаться при полицейском районе, — заметил агент, — но кормись, господин, как хочешь.
В три часа дня Исмета водворили в арестантскую. Он упал на нары и заснул беспокойным сном.
Он проснулся от рвоты. Полицейский фельдшер констатировал признаки голода, и Исмету отпустили за счет комиссии 16 пиастров на пропитание.
Он выпил несколько стаканчиков крепкого сладкого чаю и съел небольшой кусок хлеба.
Мысль ощутима в движении, и мысль в покое не мысль, но просто груз мозга, отягощающий ткани, как камни в желудке.
Камнем лежащие мысли мучают человеческий мозг, они сбиваются в комья, в узлы, в штабеля, и пробка в мозгу изменяет работу тела.
В заторе мыслей потонули самые простые, и Исмет в суматохе не вспомнил о своей семье.
Так прошел его первый день ни родине.
Но поздно ночью, в зловонной синеве камеры, он вдруг ощутил себя семьянином. Он вспомнил жену и детей — свою кровь, взбитую до густоты тела, и тело их, родившее мозги.