Собрание сочинений. Том 4. Повести
Шрифт:
— И ее тоже! — дернул бородкой в сторону печи Адриан Фомич.
— Ее?.. — Кирилл потряс отяжелевшей головой и неожиданно согласился: — А пусть… Ежели Дуська не прогонит.
— В жизнь не прогоню, — откликнулась Евдокия со стороны.
— Тогда — пусть…
— Ос-по-ди! Прибери меня, оспо-ди! Хоть энту-то милость сделай, коль на другое тя не хватает!
— Дотлевай, старая, хоть это и на чужом загорбке… Но пусть!
— Она всю жизнь на своем загорбке других возила, — напомнил старик.
Адриан Фомич встал, высокий, плоский, с обычным покойным
— Все ли изготовила, Евдокия?
— Ох, готово, родной! Ох, кровинушка наша горькая! На кого ты нас покидаешь, лю-у-убый!
Старик повернулся к участковому Уткину:
— Что, служивый, вези, коли так.
Лошадь застоялась, била копытом в мерзлую землю.
На отдалении толпились бабы и детишки, должно быть, все население деревни Княжицы от мала до стара: вздохи, горькое сморкание, сдавленный шепот. Среди баб, сам как баба — в рваном балахоне распояской, в платочке по волосам, только дико бородат — странник Митрофан, держит в очугуневших от холода руках батожок, глядит недвижными, пустыми глазами. Где-то живет, чем-то кормится, чьей-то пользуется добротой, забыл, видать, о кладбище, вот пришел проводить нелюбимого Адриана Фомича…
Адриан Фомич в лохматой собачьей шапке, туго подпоясанный кушаком, — словно собрался в поле, только котомка в руках. Кирилл, обтянутый ремнями поверх шинели, но без синей фуражки, простоволосый. Плачущая Евдокия, мальчишка — внук в больших валенках, участковый Уткин, смиренно-неуклюжий и нагольном полушубке, и Женька в наспех накинутой шинели, с палкой.
Евдокия кинулась на шею старику.
Слабым тенорком заплакал мальчонка, стал цепляться за деда. Запричитали бабы:
— Фоми-ич! Золотко!
— Стыдобушки у людей нету! Такого человека сердешного!..
— Заботушка ты наша!..
Адриан Фомич отстранил ласково Евдокию, приподнял и притиснулся бородой к лицу внука, шагнул к Кириллу, обнял:
— Помни, Кирюха!
— Эх, отец!
— Одне остаются!
— С себя кожу сыму да согрею.
— То-то.
Женька стоял за спиной родни. Старик подошел к нему:
— Ну, Евген, прощай…
— Нет, до свидания… Еще не конец, Фомич, еще драться за тебя станем. И не только я, Фомич…
— Э-э, золотко, что уж… Ну-ка, обнимемся.
Борода старика попахивала хлебным мякинным запахом.
Старик повернулся к бабам:
— Не осудите, любые. Как мог, так и жил, может, и делал что поперек — так простите.
— Да уж бог с тобой, Фомич, на тебя ли нам обижаться?
— Ласковей тебя мы не знали.
— Заботушка ты наша…
Участковый Уткин разровнял в розвальнях сено, почтительно поддержал Адриана Фомича под локоток.
— Я тут тулупчик специально прихватил. Ноги накрой, Адриан Фомич… Вот так, тепленько… Ну что ж?..
— Едем.
Медвежковато — громадный участковый подоткнул тулуп под Адриана Фомича, завалился боком, шевельнул волоками. Конь — не из деревенских конюшен — резво взял с места.
Завопила Евдокия, запричитали потянувшиеся к ней бабы.
От толпы, от крика и плача, сутулясь, уходил странник Митрофан, бывший убийца.
Кирилл длинно выругался, поминая бога, мать, жизнь в одной хитросплетенной фразе.
— Пошли, там у меня еще одна бутылка припрятана.
А в избе металась на печи старуха:
— Да как же он уехал?! Да что же он на ноги-то обул? Валенки-то его вона стоят. Валенки совсем новые, теплые.
— Валенки! Новые! — взъярился Кирилл. — Вы все думаете, что старик на курорт поехал. Валенки! Тулупчик…
Пришла Евдокия, привела трясущегося сына. Старуха уползла вглубь, забилась к стенке, притихла, Женька сидел, не снимая шинели, смотрел в пол. Кирилл выудил непочатую бутылку, вышиб пробку, расплескивая самогон на стол, разлил в стаканы.
И никак он не мог успокоиться, ворчал рычаще:
— Тулупчик! Ноги продует! Так вашу мать!..
Позднее утро, сквозь окна в избу сочится натужный нечистый рассвет, освещает на неприбранном столе пустые бутылки. За занавеской спит пьяным, обморочным сном Кирилл. Шуршит на печи старуха. Евдокия звенит в сенцах ведром, собирается доить корову.
Позднее утро. Сегодня никто не бегал по деревне, не стучал в окна: «Бабы! На работу пора!»
Адриан Фомич успел управиться до приезда Уткина — вчера кончили перемолачивать последний омет.
Колхоз остался без руководителя. Кого вместо Фомича?.. Женька даже представить не может — мужиков в деревне нет, из баб председателя?… Женька перебрал в памяти тех, с кем сталкивался, ни одна не подходит.
И чего он ломает голову — не ему решать. В районе станут прикидывать, примеривать и скорей всего пришлют человека со стороны. Тот будет изо всех сил — правдами и неправдами — отказываться от Княжицы, где весной в поля выйдет полтора десятка голодных баб, где своих семян нет, их выдадут в счет будущего урожая, да и они, эти семена, до земли в целости не дойдут — порастащат: детишки голодные. Кому охота взваливать на шею неподъемное хозяйство!.. И прибудет такой сторонний председатель с одной лишь мыслью — потянуть до случая, пусть снимут, пусть даже с нагоняем, но без особых мер, портящих послужную биографию. Нет большей беды для колхоза, чем такие вот птицы перелетные — руководители.
Адриан Фомич… Он не семи пядей во лбу, не агроном с образованием, не организатор с размахом — простой мужик, кого до войны, пожалуй, и простым-то учетчиком не выдвинули бы. А сейчас этот Адриан Фомич незаменим, потому что свой — не улетит на сторону, потому что его в Княжице знают, ему верят, без хитрости честен, без суемудрия сведущ. Три мешка сорной пшеницы — дорого же они обойдутся для Княжицы. И для государства, в конце концов, тоже… Как этого не понимают Божеумов с Чалкиным?
Ометы перемолочены, все, что можно было сделать, сделано, торчать здесь Женьке смысла нет. В полевой сумке весь его дорожный скарб: полотенце, мыло, зубная щетка, бритва-безопаска и «Город Солнца» Томмазо Кампанеллы.