Собрание сочинений. Том 4
Шрифт:
Александр Александрович вздохнул. Он дал мне журналы, книги, и мы распрощались. Разговоры с Тамариным, сельхоз на том берегу, тишина оранжерей…
— Вы еще молоды. Очень молоды. Но старше — будете ценить тишину. Мне — шестьдесят пять.
Срок у Тамарина был три года, три года концлагерей.
Александр Александрович был не Тамарин и не Мерецкий. Настоящая его фамилия была Шан-Гирей. Он был татарский князь из свиты Николая II. Когда Корнилов шел на Петроград, князь Шан-Гирей был начальником штаба пресловутой «Дикой дивизии». А потом по призыву Брусилова Шан-Гирей перешел на службу в Красную Армию, командовал корпусом в гражданскую войну. Корпус Тамарина принимал
— На досуге подумайте, — говорил мне Александр Александрович. — Царские офицеры, особенно высшие, вовсе не были бездельниками. Каждый знал, и хорошо знал, какую-нибудь рабочую профессию. Граф Игнатьев — кузнец, и хороший кузнец, я — агроном, цветовод, а полковник Панин, что пришел с вами одним этапом, — великолепный столяр. И сейчас заведует столярной мастерской.
Да, позднее я знал еще замечательного мастера парикмахерского дела — забыл его фамилию… Тот был тоже, как и Тамарин, близок царскому двору.
— После революции, — рассказывал он, — я понял, что спасти меня может только ремесло. Не профессия, а именно ремесло. Вы понимаете меня? Я пошел к своему парикмахеру, который брил меня каждый день в течение десяти лет для двора. Тот за полгода научил меня всем премудростям. И вот я — парикмахер. Высококвалифицированный мастер. И в лагере не пропаду!
— Да и здесь, на Вишере, из трех лагерных дежурных комендантов только один — бывший штабс-капитан Александров — дежурил так, что сто дневальных и тридцать взводных боялись задремать хоть на секунду.
— Когда меня освободят — мне осталось меньше года, — я останусь здесь навечно. Маме здесь нравится, сестре тоже.
Эти беседы в сельхозе были очень хороши. Но продолжались они недолго. Внезапно Александр Александрович был вызван в Москву.
— На освобождение, — уверяли все.
— Нет, это не на освобождение, — говорил Александр Александрович, — это другое.
Мы расцеловались, и я не думал, что встречу его когда-нибудь.
Но через несколько месяцев в Березниках на пересыльный пункт «Ленва», куда я был переведен работать, прибыл из Москвы спецконвой. Конвоиры ушли обедать, а тот, кого они везли, сидел в камере на чемоданах и смотрел в окно, курил. Человек был сед, небрит. Орлиный профиль его был очень знакомым.
— Александр Александрович!
Мы расцеловались, и Тамарин рассказал свою историю.
За эти три года, что он сидел, за границей вышли многочисленные мемуары. И в каких-то воспоминаниях говорилось, что Энвер, старый знакомый Шан-Гирея — Тамарина, переписывался с ним во время гражданской войны, чуть ли не встречался. И Тамарин помог Энверу бежать.
— Но ведь это провокация, Александр Александрович. Ведь это делается для того, чтобы огорошить, вызвать подозрения. Это же…
— Конечно, провокация. Цель Энвера я очень хорошо понимаю. Скомпрометировать меня в глазах советской власти. К тому же лично я Энвера действительно знал. Был с ним знаком. Мое дело пересмотрели и дали мне десять лет. Даже старые почти три года не зачли. Будет мне семьдесят пять, когда освобожусь. А маме — девяносто пять. — Александр Александрович улыбнулся. — Я просил одного — пошлите меня на старое место, на Вишеру, в сельхоз. Там я и умру. Меня и послали обратно.
Мы расцеловались,
Что там за люди были на Вишере летом двадцать девятого года до перековки?
Было большое количество блатарей, которые работали тогда и нарядчиками. Кононов, Володенков, Баранов — все они были «люди» преступного мира.
Был Карлов, пятидесятилетний карманник, грузный, опухший человек с огромным животом и пухлыми короткими пальцами. С огромной лысиной, остриженными длинными поповскими волосами, голубоглазый, Карлов носил кличку «подрядчик», и можно только поражаться точности этой клички. Пальцы Карлова были пухлы, коротки, и он был искуснейшим карманником, признанным мастером этого дела. Много поздней, в тридцатых годах, довелось мне читать в «Правде» об аресте Карлова — он много лет орудовал в Москве, в вокзальной уборной, одеваясь, раздеваясь, умывая руки и не теряя из виду чужие бумажники.
В конце двадцатых годов он был признанным «авторитетом» воровского мира, мира уркачей. Ни одна правилка — «суд блатарской чести» — не обходилась без его участия.
Среди блатарей есть два мнения о «товариществе», о помощи сильных слабым. Одни считают, что «большой» блатарь должен помогать малому в организации краж, например, а другие считают, что молодой «уркач» должен сам доказать свои способности, свою принадлежность к блатному миру, суметь себя «прокормить». Карлов как раз держался второй точки зрения.
«Урчите, ребята, урчите, а у меня не просите», — таков был его постоянный совет.
В лагере он работал поваром в той самой столовой для заключенных, где продавались антрекоты на лагерные боны.
Карлова вызывали и пред светлые очи начальства. Большое лагерное начальство любит поговорить с блатарями, и блатарям это известно. Я был свидетелем такого разговора, происходившего у начальника ГУЛАГа Бермана с Карловым. Показ невиданного зверя происходил в коридоре административного управления лагеря.
— Ну, как ты живешь? Жалоб нет? — спросил Берман.
— Нет, — ответил Карлов. — Да и почему бы, гражданин начальник, ко мне относиться плохо? Крови рабочих я не пил, да и нынче, — «подрядчик» посмотрел на петлицы Бермана, — ромбов не ношу…
— Уведите его, — сказал Берман.
Так и кончилось это свидание.
Блатной мир двадцатых годов еще соблюдал «старые заветы»: за оскорбление матерной бранью блатарем блатаря виноватого загоняли под нары, били, а в начале века, говорят, убивали.