Собрание сочинений. Том 6
Шрифт:
— Сзывай. Ксеня, казаков. До смерти еще далеко, — и свалился как мертвый.
Очнулся в колхозе Урусова.
— Проезжайте вы, за ради бога, я сейчас мост минирую, — услышал он голос председателя и открыл глаза. Урусов приплясывал на своем костыле рядом с конем.
— Не думал я тебя живым увидеть, отец, — сказал он.
— Минируешь? — спросил Цымбал.
— А что, так пустить? Я, брат, тоже крутого засолу. Ну, прямой вам путь, легкий ветер. Попусту не задерживайтесь.
Кони почуяли дальний путь.
— На Кубань! — сказал Опанас Иванович. — Живого
В середине октября 1942 года в большую и когда-то шумную, веселую станицу Т. привели партию пленных красноармейцев и арестованных мирных граждан.
Было уж под вечер, когда их стали переправлять на десантном баркасе, заменявшем паром, через Кубань, чтобы поместить в полусожженном совхозе. Грузили человек по пятнадцать — двадцать.
Казачки и казачата робко сгрудились возле переправы, высматривая в колонне своих родных и знакомых.
Перевозил Кондрат Закордонный, паромщик с царских годов, которого все знали и который тоже всех знал.
Он был тут, как живая почта, живой справочник. В первой группе из пятнадцати человек шел невысокий старичок с аккуратной седенькой бородкой, при нем, все время держась за его руку и не поднимая глаз, семенила девушка. Не особенно рослая, щупленькая, как и старик, с худым, запекшимся от истощения и усталости лицом. Закордонный только взглянул на старика и сейчас же растерянно отвел глаза — перед ним стоял Опанас Цымбал.
В молчании паромщик отвалил от берега и энергично взялся за канат. Низкий ветер бежал по реке, между высоких берегов, и понтонный бот рвался за ним. То и дело поворачивало его бортами к ветру, то и дело пытался он юркнуть под канат, но старик легко ухитрялся сдерживать капризную посудину, бранясь вполголоса.
— Налево, дьявол, тянешь?.. — ворчал он, подчеркивая иные слова. — Ишь ты, понизу… бережком… Будь ты проклят, окаянный… В лесок захотел?.. Сюды, сюды вертай… Сатана… по-над бережком, по-над ветром…
Когда переправили первую партию и бот возвращался за следующей, Закордонный, сняв шапку, попросил дать ему помощника и ткнул пальцем в невысокого старика. Немецкий фельдфебель, торопившийся до темноты доставить колонну по назначению, разрешил, не взглянув на Цымбала.
Первая, а за ней и другие партии поджидали конца колонны, сидя на сыром берегу, в начале хуторских улиц.
Фельдфебель все время торопил паромщика, но тот и сам теперь спешил. Зычно бранясь и раздавая подзатыльники арестованным, он то заставлял их тянуть канат, то, дав в руки шест, направлять заносимую ветром корму, но, очевидно, ветер становился сильнее — на четвертой ездке бот ткнулся в мель на самой середине реки.
Темнело неудержимо. И как ни странно, на реке было всего темнее. Берега, озаренные неприятным багрово-фиолетовым полумраком, еще различались, но Кубань была черна, как полоса ночи, тайно от всех ползущая по воде.
Когда после доброго часа ругани и посылки лодок с заводными канатами бот снялся с мели, ни старичка, ни девушки с безумным лицом нигде не оказалось.
На утро станица Т., и хутор за Кубанью, и железнодорожная станция, что в двенадцати километрах, и совхоз, и зверопитомник только и говорили о том, что вчера ночью от немцев сбежал знаменитый кубанский мститель Опанас Иванович Цымбал, попавший в руки немцев под другим именем.
— Дай ему бог дорогу! — говорили старые казаки, а старухи, ложась спать, прислушивались к каждому шороху за стеной хаты — не попросится ль кто ночевать. Но Цымбал не объявился. Он был уже далеко. Той ночью, когда, покинув бот вместе с Ксенией, он, как советовал ему Закордонный, пробрался по-над берегом в лесок, забирая как можно левее, — он виделся только с двумя-тремя старыми приятелями в хатенке Закордонного.
История Цымбала со времени боя за степную переправу на Безымянке выросла не в обыкновенную большую жизнь человеческую, а в легендарное народное житие, когда кажется, что и тот, кому посвящена легенда, не больше, как рассказчик событий, свершающихся со всеми.
О гибели Григория передавали разно и чем далее, тем все с большими преувеличениями, будто бы Опанас за сына уничтожил две тысячи немцев да еще написал письмо их генералу, что программу свою считает невыполненной.
Говорили, что Опанас Иванович дал зарок — хоть всех детей и внуков положить, но сто тысяч немцев обязательно успокоить, и что будто бы в этом духе он даже напечатал письмо с призывом ко всем своим, разбросанным по фронтам.
К истории о гибели сына присоединили рассказ об измене зятя, Ильи Куроверова, который-де оказался у немцев и обещал словить и доставить начальству беспокойного тестя своего, а также и жену свою Веру, если они попадутся ему на глаза.
Старик, узнав о таком илюнькином обещании, не стал ждать, явился к нему сам и застрелил, что поздоровался.
Утверждали, клянясь, что раненная под Ростовом дочь его Вера Опанасовна, жена Илюньки Куроверова, после того разыскала отца (она будто бы тоже не ушла с Кубани, а хоронилась у добрых людей) и рука в руку с отцом два месяца сражалась за Лабой в партизанских отрядах, пока шальная пуля не остановила ее жизни.
По рассказам знающих, Опанас Иванович после Лабы ушел из отряда с внучкой Ксеней и молодым казаком Колькой Белым под Краснодар, но в сентябре его и внучку, однако без Белого, видели на Кавказской, встречали в Армавире.
И сейчас же началось там такое, чего все ждали, но на что никто до той поры не рисковал, — немец узнал и что такое осенняя кубанская ночь, и что таит в себе степь кубанская, и что обещает бурная и открытая Кубань-река.
За голову старого Цымбала немцы обещали большие деньги. Его фотографии — и в форме, с георгиевскими крестами и «Красным Знаменем» на груди, и в рабочем виде, каким он выглядел в мирные дни на хуторских виноградниках, — были разосланы всем станичным атаманам, всем гестаповцам на железнодорожных станциях.