Собрание сочинений. Том 6
Шрифт:
Константин Андреевич смущенно отшучивался, не отходя от окна и пристально всматриваясь в пролетавшую за окном степь. Сутулясь, как всегда перед веселым рассказом, он сказал якобы смущенно и виновато, но и с хитринкой:
— Имение тут у меня, под самым Харьковом. Хочется поглядеть, как оно тут, после войны…
Кое-кто сразу поверил, что это так.
— И большое? — сочувственно спросили его.
— Да, приличное, — все так же смущенно отвечал Тренев.
— И что же, советская власть не могла сделать исключение и оставить его вам пожизненно?
— Да она, собственно говоря, и не отбирала его у меня…
— Так что оно и сейчас ваше?
— Да
Но большинство, конечно, сразу поняло, что Константин Андреевич плутует, и набросилось на него:
— Да какое у вас там имение!.. Вы же, слава богу, сталинский лауреат, а не помещик, и не купец, и не кулак!.. Рассказывайте всерьез!
— А вот тем не менее собственник. Не только было имение, но оно и сейчас мое, и навеки моим останется, — теперь уже серьезно сказал Константин Андреевич.
Поезд подходил к станции Дергачи, перед Харьковом. Константин Андреевич постучал пальцем по оконному стеклу.
— Видите сосновый бор? — спросил он, волнуясь. — Вот это и есть то самое имение, о котором я говорил. Эх, что наделали немцы-подлецы! Здорово порубили беднягу! Но все-таки, смотрите, выжил!
Признаться, я никогда до тех пор не слышал о том, чтобы Константин Андреевич Тренев имел какое-нибудь имение. Знал я, что родился он в бедной крестьянской семье на Дону, учился на медные деньги, был много лет учителем, жил небогато. Нет, никогда не имел он не только большой и богатой, но даже плохонькой усадьбы и не был помещиком. Тут что-то не так. А было, как оказалось, вот что.
Лет пятьдесят тому назад К. А. Тренев, совсем еще молодой парнишка, учился в Харьковском земледельческом училище, в селе Дергачи, рядом с городом. Были у него два-три товарища, такие же бедняки, как и он, и такие же мечтатели. В ту пору училище озеленяло свой участок. Молодежь подхватила хорошее начинание. Тренев с товарищами особенно близко принял к сердцу первое общественное дело, в котором довелось ему принимать участие. На огромном пустыре, поросшем мелким кустарником, они решили насадить лес. Дело оказалось, однако, нелегким. Молодые сосенки тяжело переносили пересадку и выживали с трудом. Много нужно было заботливости и внимания к молодым деревцам, и много труда положил молодой Тренев, с увлечением занимаясь посадкой «собственного» леса. И каждую осень все увеличивалась и увеличивалась площадь школьного бора.
Прошли годы. Давно уже ушел Константин Андреевич из училища, а младшие поколения ребят неутомимо продолжали начатые им и его товарищами лесные посадки.
И однажды, уже взрослым человеком и известным писателем, услышал Константин Андреевич, едучи мимо Харькова, сказочную историю своего леса.
Пожилой крестьянин, житель этих мест, рассказывал, как создавался этот большой и густой бор, хорошо видимый из окон вагона.
Рассказ его напоминал легенду.
— Голое же место было, — говорил он, — а теперь вон она, благодать какая… Давно начато дело. Большое дело. В ноги надо поклониться тому, кто его начал…
Константин Андреевич стоял, слушал крестьянина, и слезы лились у него из глаз.
— Сколько лет я езжу мимо Дергачей, — говорил нам К. А. Тренев, — и каждый раз подойду к окну, полюбуюсь на свой бор — и будто на молодость свою взгляну: «Ну, стой, стой, красуйся», — и радостно как-то на душе.
Он оторвался от окна и, глядя в сторону, сказал:
— Я этим безыменным лесом горжусь не меньше, чем с моей литературной работой… Было бы силенок побольше, мы бы тогда не только что лес, а целые горы воздвигли бы, реки проложили…
Он отошел от окна и, качая головой в такт своим мыслям, несколько раз прошелся по коридору вагона.
Лицо его было светло, точно он взглянул на свою молодость и был горд ею. Он создал лес, и лес этот пережил великую войну и выдержал ее, не исчез, и будет еще долго жить на пользу и радость людям.
И правда — этим можно было гордиться.
В эту поездку Константин Андреевич познакомился в Симферополе с несколькими участниками подпольной молодежной организации. Долго расспрашивал их об условиях подпольной работы, о родителях, семьях, условиях жизни.
Тема увлекла его.
— Это дети моей Яровой, — сказал он со взволнованной нежностью. — Это очень важно для меня.
И что-то занес в книжечку своим неразборчивым почерком. Новая пьеса — о детях Любови Яровой — уже встала перед ним. Это была его тема.
— Я ведь могу писать только то, что важно и необходимо для меня самого, — повторял он. И чувствовалось — пьеса прорастает в нем, как набухшее зерно.
Любимым писателем Константина Андреевича был Чехов. Я думаю, он знал Чехова наизусть. Задумавшись о чем-нибудь своем, он мог вдруг негромко рассмеяться.
— Вы о чем, Константин Андреевич?
— Да вспомнил Ионыча, — скажет он весело. — Помните, как он предложение делал… — И чеховский рассказ польется в чудесной устной передаче, как нечто случившееся недавно, да притом еще на глазах у самого рассказчика.
Как-то, будучи в гостях у М[арии] П[авловны] Чеховой, Константин Андреевич остался с сыном переночевать в нижних маленьких комнатках уютнейшего чеховского дома.
Утром он уехал, оставив запись в книге гостей. Я узнал о ней лишь в позапрошлом году и прослезился читая. Огромной любовью повеяло на меня от треневской записи, такой огромной и яркой любовью к Чехову, какой никогда не ожидал я встретить в писателе, не знавшем Антона Павловича лично.
Вот эта запись, приводимая мною с разрешения М. П. Чеховой:
«Дорогой Антон Павлович!
Я провел ночь в твоем доме и остро перечувствовал то, что составляет одно из интимнейших моих переживаний: нет у меня на земле дома, кроме родного, более дорогого, чем этот. Я ходил по твоим комнатам, впивая душой каждую твою вещь; я провел вечер с твоей любимицей-сестрой, подобно твоему Иерониму, ища в ее лице черт «усопшего друга», а потом, оставшись один, рыдал, долго, безутешно, как 20 лет тому назад, когда смерть твоя на всю жизнь ранила сердце юноши. 20 лет я тоскую над твоими, наизусть мною выученными творениями, что ушел ты из этого мира так рано, что ушел так незаменимо мне нужный, что не пришлось мне тебя ни разу видеть, — велика эта скорбь моя… Вот и моя жизнь идет к концу, и я чувствую сейчас, сидя за твоим столом, плача над этими строками: сирота я, сирота без тебя в этом мире… «Кому повем печаль мою».
Но увидел я в твоем кабинете карточку — чтение «Чайки» артистами Художественного театра. Еще две недели тому назад я, маленький писатель, также сидел среди артистов Худ[ожественного] Театра, занятый чтением моей пьесы, и сейчас только я почувствовал: может быть, за мои слезы по тебе послано мне величайшее в моей жизни утешение — радость. И жизнь моя и тоска моя не тщетны.
К. Тренев.
19/ХI–24 г.»