Собрание военных повестей в одном томе
Шрифт:
Но, как видно, у Ксендзова тоже что-то накипело за вечер, и теперь он хотел воспользоваться случаем и доказать свое.
– Абсолютно безрассудное. Ну что, защитил он кого? О Миклашевиче говорить не будем – Миклашевич случайно остался в живых, он не в счет. Я сам когда-то занимался этим делом, и, знаете, особого подвига за этим Морозом не вижу.
– Жаль, что не видите! – чужим, резким голосом отрезал Ткачук. – Потому что близорукий, наверно! Душевно близорукий!
– Гм... Ну, допустим, близорукий, – снисходительно согласился заведующий районо. – Но ведь не я один так думаю. Есть и другие...
– Слепые? Безусловно! И глухие. Невзирая на посты и ранги. От природы
– Ну, тридцать восемь, допустим.
– Допустим. Значит, войну вы знаете по газетам да по кино. Так? А я ее своими руками делал. Миклашевич в ее когтях побывал, да так и не вырвался. Так почему же вы не спросите нас? Мы ведь в некотором роде специалисты. А теперь же сплошь и во всем специализация. Так мы – инженеры войны. И про Мороза, прежде всего нас спросить надо бы...
– А что спрашивать? Вы же сами тот документ подписали. Про плен Мороза, – загорячился и Ксендзов.
– Подписал. Потому что дураком был, – бросил Ткачук.
– Вот видите, – обрадовался заведующий районо. Он совсем уже не интересовался дорогой и сидел, повернувшись назад лицом, жар спора захватывал его все больше. – Вот видите. Сами и написали. И правильно сделали, потому что... Вот теперь вы скажите: что было бы, если бы каждый партизан поступал так, как Мороз?
– Как?
– В плен сдался.
– Дурак! – зло выпалил Ткачук. – Безмозглый дурак! Слышишь? Останови машину! – закричал он шоферу. – Я не хочу с вами ехать!
– Могу и остановить, – вдруг многообещающе объявил хозяин «газика». – Если не можете без личных выпадов.
Шофер, похоже, и впрямь притормаживал. Ткачук попытался встать – ухватился за спинку сиденья. Я испугался за моего спутника и крепко сжал его локоть.
– Тимофей Титович, подождите. Зачем же так...
– Действительно, – сказал Ксендзов и отвернулся. – Теперь не время об этом. Поговорим в другом месте.
– Что в другом! Я не хочу с вами об этом говорить! Вы слышите? Никогда! Вы – глухарь! Вот он – человек. Он понимает, – кивнул Ткачук в мою сторону. – Потому что умеет слушать. Он хочет разобраться. А для вас все загодя ясно. Раз и навсегда. Да разве так можно? Жизнь – это миллионы ситуаций, миллионы характеров. И миллионы судеб. А вы все хотите втиснуть в две-три расхожие схемы, чтоб попроще! И поменьше хлопот. Убил немца или не убил?.. Он сделал больше, чем, если бы убил сто. Он жизнь положил на плаху. Сам. Добровольно. Вы понимаете, какой это аргумент? И в чью пользу...
Что-то в Ткачуке надорвалось. Захлебываясь, словно боясь не успеть, он старался выложить все наболевшее и, должно быть, теперь для него самое главное.
– Мороза нет. Не стало и Миклашевича – он понимал прекрасно. Но я-то еще есть! Так что же вы думаете, я смолчу? Черта с два. Пока живой, я не перестану доказывать, что такое Мороз! Вдолблю и самые глухие уши. Подождите! Вот он поможет, и другие... Есть еще люди! Я докажу! Думаете, старый! Не-ет, ошибаетесь...
Он еще говорил и говорил что-то – не слишком вразумительное и, наверно, не совсем бесспорное. Это был неподконтрольный взрыв чувства, быть может, вопреки желанию. Но, не встретив на этот раз возражений, Ткачук скоро выдохся и притих в своем углу на заднем сиденье. Ксендзов, пожалуй, не ждал такого запала и тоже умолк, сосредоточенно уставившись на дорогу. Я также молчал. Ровно и сильно урчал мотор, шофер развил хорошую скорость на пустынной ночной дороге. Асфальт бешено летел под колеса машины, с вихрем и шелестом рвался из-под них назад, фары легко и ярко резали темень. По сторонам мелькали белые в лучах света столбы, дорожные знаки, вербы с побеленными стволами...
Мы подъезжали к городу.
Дожить до рассвета
Глава первая
– Все. Спорить не будем, стройте людей! – сказал Ивановский Дюбину, обрывая разговор и выходя из-за угла сарая.
Длинноногий, худой и нескладный, в белом обвисшем маскхалате, старшина Дюбин смолк на полуслове; в снежных сумерках быстро наступающей ночи было видно, как недовольно передернулось его темное от стужи и ветра, изрезанное ранними морщинами лицо. После коротенькой паузы, засвидетельствовавшей его молчаливое несогласие с лейтенантом, старшина резко шагнул вперед по едва обозначенной в снегу тропинке, направляясь к тщательно притворенной двери овина. Теперь уже притворять ее не было надобности, широким движением Дюбин отбросил дверь в сторону, и та, пошатываясь, косо зависла на одной петле.
– Подъем! Выходи строиться!
Остановившись, Ивановский прислушался. Тихо звучавший говорок в овине сразу умолк, все там затихло, как бы загипнотизированное неотвратимостью этой, по существу, обыденной армейской команды, которая теперь означала для всех слишком многое... Через мгновение, однако, там все враз задвигалось, заворошилось, послышались голоса, и вот уже кто-то первый шагнул из темного проема дверей на чистую белизну снега. «Пивоваров», – рассеянно отметил про себя Ивановский, взглянув на белую фигуру в новеньком маскхалате, выжидающе замершую у темной стены сарая. Однако он тут же и забыл о нем, поглощенный своими заботами и слушая хозяйское покрикивание старшины в овине.
– Быстро выходи! И ничего не забывать: возвращаться не будем! – глуховато доносился из-за бревенчатых стен озабоченно-строгий голос Дюбина.
Старшина злился, видно, так и не согласившись с лейтенантом, хотя почти ничем не выдавал этого своего несогласия. Впрочем, злиться про себя Дюбин мог сколько угодно, это его личное дело, но пока здесь командует лейтенант Ивановский, ему и дано решать. А он уже и решил – окончательно и бесповоротно: переходить будут здесь и сейчас, потому что сколько можно откладывать! И так он прождал почти шесть суток – было совсем близко, каких-нибудь тридцать километров, стало шестьдесят – только что мерил по карте; на местности, разумеется, наберется побольше. Правда, в конце ноября ночь долгая, но все же слишком много возлагалось на эту их одну ночь, чтобы неразумно тратить столь дорогое теперь для них время.
Лейтенант решительно взял прислоненную к стене крайнюю связку лыж – свою связку – и отошел с тропы в снег, на три шага перед строящейся в шеренгу группой. Бойцы поспешно разбирали лыжи, натягивали на головы капюшоны; ветер из-за угла сердито трепал тонкую бязь маскировочных халатов и стегал по груди длинными концами завязок.
Как Ивановский ни боролся со всем лишним, груза набралось более чем достаточно, и все его десять бойцов выглядели теперь уродливо-неуклюжими в толстых своих телогрейках, обвешанных под маскхалатами вещевыми мешками, гранатными сумками, оружием, подсумками и патронташами. Вдобавок ко всему еще и лыжные связки, которые были пока громоздкой обузой, не больше. Но все было нужно, даже необходимо, а лыжи, больше всего казавшиеся ненужными теперь, очень понадобятся потом, в немецком тылу; на лыжи у него была вся надежда. Это именно он предложил там, в штабе, поставить группу на лыжи, и эту его идею сразу и охотно одобрили все – от флегматичного начальника отдела разведки до придирчивого, задерганного делами и подчиненными начальника штаба.