Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
Я заметил пятнистый от сока срез книжки, и, когда он высвободил ее и положил на колени, на светлой обложке, тоже забрызганной красной влагой, я прочитал заглавие: «Конармия».
— Чудная фамилия, ведь правда? — спросил Клавдий, вытирая рукавом обложку. — В первый раз такую фамилию встречаю — Бабель.
— Ты потому и выбрал книжку?
— И еще потому, что про войну. Может, вслух почитаем?
— Давай. Только ты первый.
Он усмехнулся.
— Это понятно. Если бы ты был со мной в саду… Но, скажу тебе честно, вишнями нельзя насытиться: вот опять хочется!
Он зачерпнул из кувшина полную горсть, слизнул с кисти руки
— Слушай. «Переход через Збруч». Слова-то какие-то особенные. Вот: «…Гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря». Э, брат, кажется, интересно! «Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова…» Ей-богу, интересно! Ладно, давай дальше…
Мы и не заметили, как вошли в ископыченный, цветистый и яркий мир этой книги, от которой веяло дыханием буйной удали, легкой печали и горячей крови. Клавдий отчетливо, громко произносил слова, будто на уроке чтения в школе. Время от времени он клал в рот ягоду, и яркий сок блестел на его губах, и слова, казалось, тоже сочились терпкой, томленой влагой.
Мне накрепко запомнились те минуты в новорожденном мире на берегу: неузнаваемое, строго торжественное лицо друга, и щедрый вишневый сок на его губах, и впервые блеснувшее нам внутреннее свечение слова, и его осязаемый вес.
И еще мне запомнился обрывок песни: «Звезда полей, звезда полей над отчим домом и матери моей печальная рука…»
Я невольно задумывался подчас: и что особенного в этих строчках? Почему они так привязались и неотступно следовали за мной? Наверное, потому, что побег из семьи — отчаянный шаг, незабываем, а печаль матери не знает расстояний и передается сердцу. Я с точностью знал тот вечерний час, когда, покончив с домашними хлопотами, она опускалась в уголке на колени и шептала, словно бы наперекор тревоге, какую-то длинную молитву. Это была ее молитва о нас, о детях, и встречались в ней те же слова, что и в песне, и отчий дом, и звезда, только не звезда полей, а другая, вифлиемская.
Мой отъезд не был сколько-нибудь заметным случаем ни для поселка, ни даже для нашей улицы: в ту пору еще управляли судьбами биржи труда, а скучное казенное окошечко у нас на поселковой бирже приоткрывалось очень редко. Уезжали на поиски работы парни, девчата, подростки и целые семьи, а куда ехали — толком никто и не знал. Мать говорила соседкам:
— Вот и мой меньшой томится по делу. Парню четырнадцатый год, а никакой работы нету. Едут многие… Может, и он пристроится где-нибудь?
Временно я пристроился под старым баркасом на теплом песке, и звезда полей, та самая, что светилась над отчим домом, отныне вошла с песней в память и стала ориентиром в моих дорогах. В родном краю в июне — августе в послезакатный час она сияла в зените, в скитаниях иногда склонялась к самому горизонту, а то и скрывалась на долгие месяцы, и, значит, дороги уводили меня далеко. Тогда ощутимо тревожились связи, те потаенные, чуткие корни, которые дома неслышно спят в душе, а на чужбине пробуждаются, болят и ноют.
В далеком океане, выстаивая ночную вахту у штурвала грузового корабля, я не раз вспоминал «Звезду полей», и мне мечталось встретиться с этой занозой — Бабелем и попросить его, чтобы он досказал песню. Тем удивительнее, что в жизни иногда сбываются и такие невероятные надежды: целые годы мне смутно верилось, что я его встречу… И мы встретились.
В родимой
Мой поселок уже становился городом, и в ряду новых солидных зданий старинный отчий домик грустно смотрел на меня, как живой, подслеповатыми окнами. Неподалеку отсюда еще недавно простиралась ровная степь, а теперь ее заняли строения новой шахты, и улицу моего детства загромоздил огромный и дымный террикон.
Все было здесь ново: и ладные, просторные дома, и ухоженные дороги, и повисший высоко над землей газопровод, и стройные опоры канатной дороги, и молодые сады над оврагами; только «дым отечества» остался прежний — особенный, острый воздух Донбасса с привкусом тонкой полынной горечи.
Переменилась к тому времени и бывшая Юзовка; я помнил ее негромким, деловитым городком, разбросанным, усталым и зачаженным. А теперь она убирала муравейники землянок и халуп и прокладывала широкие проспекты, а над ее изрытой, истерзанной землей уверенно поднимались тополя и клены, ясень, акации, бересклет; и вечерами, не пугаясь ни заводских гудков, ни зарева плавок, ни железного грома, в этом шахтерском парке пели соловьи.
Я остановился в старой гостинице, уцелевшей еще со времен Джона Юза, в мрачном каменном доме, похожем на тюрьму.
Электрический свет в гостиницу подключали поздно, где-то в десятом часу, и в номере с вечера было почти темно, пока на заводе не начинали выдавать плавку. Тогда багровый огненный прибой беззвучно рушился в окна, и по запыленным стеклам долго текли жаркие брызги света. Огромный металлургический завод подступал вплотную к центральным городским кварталам, его могучее дыхание проникало сквозь камень гостиничных стен, и они то вибрировали, то резко вздрагивали, словно под ними смещались пласты глубин.
Вечерами главную улицу города брала в свое полное владение молодежь, и вместе с размеренным дыханием завода, с его сердцебиением, ощутимым сквозь камень мостовых, над веселой праздничной толпой веяло весенней свежестью, молодостью и силой. Это ощущение весны, чуточку тревожное и волнующее, сходное с первыми проблесками любви, я приносил в свой неуютный номер, и у меня возникала и крепла потребность действия, трудной работы, а какой именно, я и сам не знал.
После долгой разлуки и пробыл в родном краю какую-то неделю, но мне уже хотелось поделиться с добрым приятелем во Владивостоке той сложной сменой чувств, — грусти, радости, удивления, — которые, очевидно, неизбежны при возвращении на землю своего детства.
Я принялся писать письмо. Почему-то оно не получалось. Было трудно рассказывать о главном, о том, что происходило у меня в душе, когда я стоял у крылечка заброшенного отчего дома, и что переживал теперь, в этом городе, пахнущем жженным металлом и весной.
Тогда я решил разобраться в своих впечатлениях письменно, для себя, но и это оказалось делом тонким и трудным, однако трудной работы я и хотел.
Шло время, вспыхивали и угасали зарева плавок, текли по стеклам окна ручейки света, и вот кто-то некстати постучал в дверь номера, хотя я никого не ожидал.