Сочинения в двух томах. Том 2
Шрифт:
Твоя предосторожность, проявляющаяся в том, что ты так рано внедряешь благочестие в души твоих детей, конечно, весьма разумна, сказал Ф и л о н, и она далеко не излишня в наш безбожный и нечестивый век. Но из всего твоего плана воспитания меня особенно приводит в восхищение твой способ извлекать пользу из самих принципов философии и науки, принципов, которые, внушая гордость и самомнение, обычно оказывали во все времена весьма разрушительное действие на основы религии. И действительно, легко заметить, что простонародье, незнакомое с наукой и глубокими исследованиями, наблюдая бесконечные споры ученых, обычно питает совершенное презрение к философии и в силу этого еще сильнее держится высоких основ богословия, которые были ему преподаны. Те же, кто в какой-то степени ознакомился с наукой и исследованиями, находят в наиболее новых и необычных учениях много такого, что представляется достоверным; поэтому они считают, что для человеческого разума нет ничего непреодолимого, и, дерзко прорываясь через все преграды, оскверняют наиболее сокровенные святыни храма. Но я надеюсь, Клеант согласится со мной, что если мы откажемся от невежества—этого наиболее верного средства исцеления, то у нас останется еще один
В то время как Филон произносил эти слова, я подметил улыбки на лицах Демея и Клеанга. Улыбка Демея выражала, как казалось, неограниченное удовлетворение высказываемыми взглядами, но в чертах Клеанта я мог уловить тонкую усмешку, словно он подметил в рассуждениях Филона некоторую иронию, или намеренное лукавство.
Итак, Филон, сказал К л е а н т, ты предлагаешь основать религиозную веру на философском скептицизме и думаешь, что если достоверность и очевидность будут исключены из всякого другого предмета исследования, то они целиком найдут себе место в теологических доктринах, где обретут высшую силу и авторитет? Настолько ли твой скептицизм безусловен и искренен, как ты заявляешь,—это мы узнаем со временем, когда те, кто входит в наше общество, разойдутся; мы увидим тогда, выйдешь ли ты в дверь или в окно; увидим, действительно ли ты сомневаешься в том, что твое тело обладает тяжестью и может быть повреждено при падении, согласно общепринятому мнению, основанному на ошибочном свидетельстве наших чувств и еще более ошибочном опыте. Но я думаю, Демей, что наше неприязненное отношение к этой смешной секте скептиков может быть весьма смягчено следующим соображением: если их убеждения вполне серьезны, они недолго будут смущать мир своими сомнениями, хитросплетениями и спорами; если же они только шутят, тогда их можно, пожалуй, признать скверными шутниками, которые, однако, никогда не будут особенно опасны ни для государства, ни для философии, ни для религии.
Право, Филон, продолжал Клеант, мне кажется, нельзя сомневаться в том, что, если бы человек в момент упадка духа в результате усиленного размышления о множестве противоречий и несовершенств человеческого разума и отрекся полностью от всякой веры, от всякого мнения, он был бы не в состоянии упорствовать в своем полном скептицизме или проявлять его в своих поступках в течение даже немногих часов. На него воздействуют внешние объекты, его тревожат аффекты, его философская меланхолия рассеивается, и даже крайнее насилие над собственным духом не в состоянии хоть на короткое время сохранить ему это жалкое подобие скептицизма. Да и чего ради стал бы он прибегать к такому насилию над самим собой? Вот вопрос, на который он никогда не сумеет дать удовлетворительный ответ, оставаясь верным своим скептическим принципам. Итак, в общем надо сказать, что ничто не может быть более нелепым, чем принципы древних пирронистов, если последние действительно старались, как это утверждают, повсюду проводить тот скептицизм, кот орый 01ГО усвоили из словесных упражнений, практиковавшихся в их школах, и который они не должны были бы выносить за пределы последних.
В этом отношении, по-видимому, существует большое сходство между школами стоиков и пирронистов, несмотря на их постоянную вражду; обе они руководствуются, очевидно, следующим ошибочным правилом: что человек может иногда осуществить при известном настроении, то он может осуществить и всегда при любом настроении. Когда дух человека при помощи стоических размышлений достигает высшей степени нравственного энтузиазма и полностью проникается какой-нибудь идеей чести или общественного блага, даже крайние физические страдания и мучения будут бессильны перед столь возвышенным сознанием долга; в таком состоянии, пожалуй, можно даже улыбаться и испытывать восторг среди пыток. Если подобное происходит подчас в подлинной действительности, то тем более может довести себя до состояния подобного экстаза и перенести в воображении самые острые страдания или представить себе самые трагические происшествия философ, находящийся в своей школе или даже в своем кабинете. Но как будет он поддерживать в себе этот экстаз? Подъем духа, испытываемый им, постепенно идет на убыль и не может быть вызван вновь по желанию; различные дела отвлекают его, несчастья неожиданно постигают его, и философ, опускаясь все ниже и ниже, превращается в плебея.
Я допускаю твое сравнение стоиков со скептиками, отвечал Филон, но в то же время можно заметить и следующее: хотя дух стоика и не в состоянии удержаться на философских высотах, однако даже при
Пусть это все—тщета одна, лжемудрость,
Но чарами своими хоть на время Она могла заворожить страданье Иль скорбь и вызвать мнимую надежду,
Могла вооружить тройною сталью Безмерного терпенья грудь страдальца.
(Потерянный рай, II)3.
Точно так же человек, привыкший к скептическим взглядам относительно недостоверности и узости границ разума, безусловно не забудет этих размышлений, когда направит свою мысль на другие предметы; более того, все его философские принципы и рассуждения—я не решаюсь прибавить, что и все его обычное поведение,— будут значительно отличаться от принципов и рассуждений тех, кто или никогда не составлял себе какого-либо мнения в связи с данным вопросом, или же придерживался более благоприятных взглядов относительно человеческого разума.
Однако как бы далеко ни проводил человек свои умозрительные скептические принципы, он должен—и я признаю это—действовать, жить и разговаривать подобно другим людям и в оправдание такого поведения он не обязан ссылаться на что-либо иное, кроме абсолютной необходимости, заставляющей его поступать именно так, а не иначе. Если же он простирает свои умозрения далее того, чем требуется абсолютной необходимостью, и начинает философствовать на естественные или моральные темы, то его побуждает к этому известное удовольствие и удовлетворение, которые он находит в подобных занятиях. Кроме того, он учитывает и то обстоятельство, что каждый человек даже в повседневной жизни вынужден в той или иной степени приобщаться к такого рода философии; что с самого раннего детства мы постепенно образуем все более общие правила поведения и рассуждения и что, чем шире приобретаемый нами опыт, чем сильнее разум, которым мы обладаем, тем более общими и всеобъемлющими делаем мы свои принципы; и то, что мы называем философией, есть, собственно, аналогичное действие, совершаемое лишь с большей планомерностью и методичностью. Философствование на подобные темы ничем существенно не отличается от размышлений о повседневной жизни, и мы можем ожидать от нашей философии ввиду большей точности и тщательности ее метода лишь большей устойчивости, но не большей истинности.
Но если мы обратим свой взор за пределы человеческих дел и свойств окружающих нас тел; если распространим свои умозрения на обе вечности: предшествующую нынешнему состоянию вещей и следующую за ним; если обратимся к творению и образованию мира, к существованию и свойствам духов, к силам и действиям единого всемирного духа, существование которого не имеет ни начала, ни конца, духа всемогущего, всеведущего, неизменного, бесконечного и непостижимого, то мы должны быть весьма далеки от малейшей склонности к скептицизму, чтобы не обнаружить, что нами превышены пределы наших способностей. Пока мы ограничиваемся в своих умозрениях торговлей, моралью, политикой или критицизмом, мы ежеминутно прибегаем к здравому смыслу и опыту, которые подкрепляют наши философские заключения и по меньшей мере отчасти устраняют те опасения, которые мы заслуженно питаем к каждому чересчур утонченному и хитроумному рассуждению. Но при богословских рассуждениях мы лишены такого преимущества; вместе с тем мы имеем здесь дело с объектами, которые, надо признать, слишком сложны для нас и которые по сравнению с другими объектами требуют наибольшего внимания с нашей стороны. В данном случае мы подобны иностранцам, попавшим в чужую для них страну; все в ней должно казаться им подозрительным, и они ежеминутно рискуют совершить какой-нибудь проступок против законов и обычаев тех людей, с которыми они живут и общаются. Мы не знаем, насколько следует доверять при рассмотрении подобных вопросов нашим обычным способам рассуждения, ведь даже при их употреблении в обыденной жизни в той области, к которой они особенно хорошо приспособлены, мы не можем дать себе отчета, почему мы их применяем, и руководствуемся в данном случае исключительно чем-то вроде инстинкта или необходимости.
Все скептики утверждают, что разум, рассматриваемый абстрактно, выдвигает неодолимые аргументы против самого себя и что мы никогда не могли бы сохранить какого-нибудь убеждения или уверенности в чем бы то ни было, не будь скептические рассуждения настолько утон-ченны и хитроумны, что они оказываются не в состоянии служить противовесом более веским и естественным аргументам, имеющим свой источник в наших чувствах и в опыте. Но очевидно, что, как только наши аргументы лишаются этого последнего преимущества и слишком удаляются от обыденной жизни, они оказываются на одном уровне с самым утонченным скептицизмом, который в таком случае вполне способен служить им противовесом. Перевес не обнаруживается ни на той, ни на другой стороне; наш дух должен пребывать в нерешительности между ними, но именно эта нерешительность, это равновесие и составляют триумф скептицизма.
Но у тебя, Филон, как и у всех умозрительных скептиков, сказал К л е а н т, я замечаю, что ваше учение и ваши поступки одинаково не согласуются друг с другом как в наиболее трудных теоретических положениях, так и в обыденной жизни. Где только очевидность налицо, вы придерживаетесь ее, несмотря на исповедуемый вами скептицизм; и я могу заметить при этом, что некоторые из вас не менее исполнены убежденности, чем те, кто признают себя большими сторонниками достоверности и уверенности. И действительно, разве не был бы смешон человек, который заявил бы, что отвергает данное Ньютоном объяснение чудесного явления радуги лишь потому, что оно основывается на детальном анализе световых лучей, т. е. касается предмета, слишком утонченного для человеческого понимания? А что можно сказать о человеке, который, не имея никаких определенных возражений против аргументов Коперника и Галилея относительно движения Земли, отказался бы согласиться с ними на том основании, что подобные вопросы слишком возвышенны и отдалены, чтобы быть выясненными посредством ограниченного и обманчивого человеческого разума?