Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:
LI
Посмеявшись, Граф сказал;
— Я говорю так не из дружеских чувств к Рафаэлю. И не думайте, будто я столь невежествен, что не знаю совершенства, которого достигли Микеланджело, вы сами и иные в скульптуре. Однако я веду речь о ваянии, а не о ваятелях. Вы правильно говорите, что и живопись и скульптура подражают природе; но дело не в том, что живопись создает видимость, а скульптура — то, что имеет бытие. Пусть статуи объемны, как предметы в действительной жизни, а в картине мы видим лишь поверхность; статуям, однако, недостает многого, что присуще произведениям живописи, в особенности же света и тени. Ибо один тон окраски у плоти, другой — у мрамора; и его достоверно передает художник, накладывая свет и тень больше или меньше, сообразно необходимости, чего не может сделать скульптор. И хотя художник не создает объемных фигур, он представляет мускулы и члены округлыми, так чтобы они имели соответствие с теми частями [тела], которые остаются невидимы; и всем совершенно понятно, что художник знает и помнит также и о них. К тому же требуется иное и еще большее мастерство,
LII
По этой причине живопись, мне кажется, более благородна и требует большего мастерства, нежели скульптура; и полагаю, что у древних она, подобно другим вещам, достигла высшего совершенства, свидетельством чему служат те немногие памятники, которые сохранились, прежде всего в катакомбах Рима; но еще яснее заключить об этом позволяют сочинения древних, в коих очень уважительно и часто упоминается и о произведениях и о мастерах, а также сообщается, сколь высоко их ценили всегда и государи и республики. Так, мы читаем, что Александр столь высоко ставил Апеллеса Эфесского,[387] что, повелев ему однажды написать обнаженной некую женщину, к которой был сильно привязан, и узнав, что славный живописец, пленившись ее удивительной красотой, воспылал к ней горячей любовью, без колебания уступил ему ее. Великодушие, воистину достойное Александра, — дарить не только сокровища и царства, но и предмет своей собственной привязанности и страсти; и знак величайшего расположения к Апеллесу — ведь дабы угодить ему, он не посчитался с женщиной, которую сильно любил; ибо она, надо полагать, очень опечалилась заменой такого великого царя на живописца. Сообщают также о многих других знаках благорасположения, которые Александр выказывал по отношению к Апеллесу; но ярче всего он продемонстрировал, сколь высоко ценит художника, публичным актом запретив кому-либо другому писать свой портрет. Здесь я мог бы поведать вам о состязаниях многих знаменитых художников, вызывавших изумление и превеликое одобрение почти всего мира; я мог бы рассказать вам, с какой пышностью древние императоры украшали живописью свои триумфы, предназначая ее для общественных мест, и как дорого они за нее платили; что были и такие художники, которые дарили произведения свои, так как, по их мнению, ни золото, ни серебро не годятся для платы за них; и сколь высоко ценилась одна из картин Протогена,[388] если Деметрий,[389] расположившись лагерем под Родосом и имея возможность войти в него, подожги он его с той стороны, где, как ему было известно, находилась эта картина, дабы не погубить ее в огне, отказался от боя и поэтому не захватил города; и как Метродор, философ и замечательный живописец, был послан афинянами к Луцию Павлу,[390] чтобы обучать его детей и украсить триумф, который тому предстоял.[391] И многие известные авторы также писали об этом искусстве, что уже весьма красноречиво свидетельствует об уважении, коим оно пользовалось. Но я не хочу, чтобы мы и дальше углублялись в обсуждение этой темы. Достаточно будет лишь сказать, что и нашему Придворному пристало иметь познания в живописи, поскольку она — искусство прекрасное и полезное, которым дорожили в те времена, когда люди обладали много более высокой доблестью, нежели теперь. И если никакой другой пользы или удовольствия от нее он не получит, помимо возможности со знанием дела судить о достоинствах древних и современных статуй, ваз, построек, медалей, камней, резных украшений и тому подобных вещей, — она все равно поможет ему почувствовать красоту живого тела, не только в миловидности лица, но и в соразмерности всего остального, как у людей, так и у любого другого одушевленного существа. Словом, вы видите, что познания в живописи являются источником великого удовольствия. И пусть над этим подумают те, кто, любуясь красотой женщины, приходят в такой восторг, что ощущают себя словно в раю, хотя они и не умеют рисовать; но если бы они умели, то получили бы много большее удовольствие, ибо гораздо лучше чувствовали бы ту красоту, что в их сердцах рождает огромную радость.
LIII
Здесь мессер Чезаре Гонзага засмеялся и сказал:
— Я вовсе не живописец; но я уверен, что умею получать значительно больше удовольствия от лицезрения женщины, чем — окажись он нынче жив — получил бы знаменитый Апеллес, которого вы только что упомянули.
— Это ваше удовольствие, — ответил Граф, — порождается не только красотой, но и страстью, которую вы, по-видимому, питаете к даме. И если говорить по правде, то когда вы первый раз бросаете взгляд на даму, вы не чувствуете и тысячной доли того удовольствия, что имеете потом, хотя ее красота остается такой же. Уже по этому вы можете судить, насколько больше вашему удовольствию служит страсть, нежели красота.
— Не отрицаю этого, — сказал мессер Чезаре, — но если удовольствие рождено страстью, то страсть рождена красотой; отчего и можно говорить, что красота все же является причиной удовольствия.
— Также многие другие
LIV
Здесь мессер Чезаре, показывая свое недовольство и нежелание хотя бы на миг согласиться с тем, что кто-нибудь, кроме него, может почувствовать такое же самое наслаждение, как он, когда любуется красотой дамы, начал было говорить. Но в этот момент послышался топот ног и громкий говор. Обернувшись, все увидели, как двери озарились светом факелов, и тотчас в зал вошел с многочисленной и блестящей свитой синьор Префект. Он возвратился после того, как часть пути сопровождал папу. Уже при входе во дворец он поинтересовался, чем занята синьора Герцогиня, и узнал об игре, устроенной этим вечером, и о возложенном на графа Лодовико поручении держать речь о Придворном. Поэтому, сколько мог, он прибавил шагу, чтобы поспеть и услышать что-нибудь. Тотчас почтительно поприветствовав синьору Герцогиню и дав знак сесть остальным (так как при его появлении все встали), он сам с некоторыми из своих дворян также занял место в кругу; среди них были маркиз Феб да Чеба, его брат Герардино, мессер Этторе Романо, Винченцо Калмета, Opaцио Флоридо и многие другие. Все молчали, когда синьор Префект сказал:
— Синьоры, мое появление здесь было бы очень некстати, если бы оно стало помехой тем весьма приятным беседам, которые, я полагаю, сейчас имели место между вами. Поэтому не будьте ко мне несправедливы, лишая и себя и меня такого удовольствия.
— Отнюдь, мой государь, — ответил граф Лодовико, — я думаю, что молчание всем нам должно быть гораздо более приятно, чем продолжение беседы. Поскольку труды, связанные с нею, пали нынешним вечером главным образом на меня, но сейчас уже я устал говорить, а все другие, полагаю, устали слушать; ибо мои рассуждения оказались недостойны этого общества и не на уровне той великой задачи, которая мне была поручена: они мало удовлетворили меня самого и, думаю, еще меньше остальных. Словом, мой государь, вам посчастливилось прийти к концу. И было бы хорошо поручить то, что еще осталось, кому-нибудь другому вместо меня; кто бы это ни был, уверен, что он поведет дело много лучше, нежели получилось бы у меня, пожелай я все же продолжать, ибо нынче я чувствую себя усталым.
LV
Я не потерплю, — возразил Маньифико Джулиано, — никакого обмана в обещании, которое вы мне дали; и я совершенно уверен, что синьор Префект также не будет разочарован, услышав продолжение начатого разговора.
— Какое обещание? — удивился Граф.
— Объяснить нам, — ответил Маньифико, — какое употребление Придворный должен дать тем прекрасным свойствам, которые, как вы показали, ему приличествуют.
Синьор Префект в свои юные лета был умен и рассудителен, более, нежели представлялось естественным для его нежного возраста, а каждый его поступок обнаруживал величие души и некую живость ума как верное предзнаменование того высшего нравственного совершенства, которого он должен был достичь. Он тут же сказал:
Если обо всем этом еще предстоит рассказать, то, кажется, я пришел как раз вовремя; ибо слушая о том, какое употребление Придворный должен дать своим прекрасным свойствам, я узнаю также, каковы они есть, и таким образом мне станет известно все, о чем до сих пор было говорено. Поэтому, Граф, не уклоняйтесь от выполнения обязательств, часть которых вы уже погасили.
У меня не было бы таких тяжелых обязательств, — ответил Граф, — если бы бремя трудов было распределено более равномерно; ошибка состояла в том, что властью повелевать была облечена одна весьма не беспристрастная синьора.
С этой шуткой он повернулся к синьоре Эмилии, которая немедля ответила:
На мою пристрастность вам не стоило бы сетовать. Однако поскольку вы это делаете, не имея повода, то мы уделим часть сей почетной обязанности, которую вы находите обременительной, другому. — И, обращаясь к мессеру Федерико Фрегозо, сказала: — Вы предложили игру о Придворном; будет только справедливо поэтому, если и вам придется провести часть ее; то есть ответить на просьбу синьора Маньифико, пояснив, каким образом, какими приемами и в какое время Придворный должен использовать свои прекрасные качества и делать то, что, как показал Граф, ему подобает уметь.
— Синьора, — сказал тогда мессер Федерико, — желая разделить по способу, приемам и времени прекрасные качества и прекрасные поступки Придворного, вы стремитесь разделить то, что разделить невозможно; ибо одним и тем же созидаются прекрасные качества и прекрасные поступки. Однако поскольку Граф говорил так много и так хорошо и даже коснулся немного этих обстоятельств, приготовив в уме то, что еще оставалось сказать, было бы только правильно, если бы он продолжал до самого конца.
— Поставьте себя на место Графа, — ответила синьора Эмилия, — и расскажите то, что, по вашему мнению, рассказал бы он. И тогда все будет как следует.