Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:
XVIII
Не должно злословить человека и его окружение; даже если поначалу найдутся охотники послушать — по свойственной человеку зависти к благосостоянию и славе ближнего, — то со временем злоречивого станут избегать, точно бодливого быка, рассудив, что как он с ними злословит про других, так с другими злословит про них. Плохо знает человеческую природу и тот, кто на каждое слово возражает, перечит и спорит, ведь все любят побеждать и никто не любит быть побежденным — как в речах, так и в делах; вдобавок тот, кто с готовностью ополчается на ближнего, выказывает не дружественность, а скорее враждебность. И оттого, если мы желаем явить дружелюбие и мягкость в беседе, не следует на все, что ни скажут, держать наготове: — Вы не то говорите — или: — Нет, лучше я расскажу, как было дело. — Не стоит также биться от заклад, наоборот, когда дело идет о маловажном, надо быть уступчивым, ибо срезать другого в подобном случае значит навредить себе: ведь одержав верх в пустячном споре, легко лишиться близкого друга или досадить окружающим, отчего впредь, не желая без конца встревать в перепалку, они побоятся иметь с нами дело и прозовут нас мессер Задира, или сер Забияка, или сер Всезнайка, или доктор Въедливый.[410] Но если общество само вовлечет тебя в спор, то старайся возражать мягко и не будь жаден до победы, не упивайся ею в одиночку, но оставь каждому его долю; правы ли мы, не правы ли, лучше покориться мнению большинства или самых ретивых, уступив им поле боя — пусть они, а не ты распаляются, пыхтят и потеют. Ибо манеры эти благовоспитанному человеку не к лицу и не делают ему чести, ими легко навлечь на себя неприязнь и недоброжелательство окружающих, к тому же они отпугивают многих как проявление невоздержанности, каковая сама по себе претит тем, кто ищет благообразия, о чем еще будет сказано ниже. Но люди в большинстве своем так упоены собой, что ни во что ставят чужое удовольствие и, ради того, чтобы показать, сколь они мудры, сведущи и прозорливы, назидают и одергивают, и оспаривают, и упрямятся, и ни с чьим суждением не соглашаются, кроме как со своим собственным. Подать другому непрошеный совет значит не что иное, как объявить ему, что ты умнее, а он несведущ и невежествен, а потому не давай советов встречному и поперечному, но ограничься теми, с кем ты в тесной дружбе, теми, кто вверен твоему попечению и управлению, а из чужих людей — теми, кому угрожает серьезная опасность; в повседневном же обиходе лучше воздерживаться от того, чтобы всех оделять советами или хлопотать об устроении чужих дел. В таковую ошибку впадают многие, чаще же других те, кто меньше смыслит: ведь у людей простого замеса мало что бродит в голове, и они не затрудняются выбором, ибо не охватывают взглядом, из чего выбирать; впрочем, каков бы ни был тот, кто направо и налево раздает советы, он тем самым как бы говорит, что, по его мнению, у него ума в избытке, а у всех Других — в недостатке. Иные поистине мнят себя столь премудрыми, что полагают, будто ослушаться их увещаний это то же, что бросить им вызов, и говорят: — Поделом ему, нас не уважил; конечно, мы люди маленькие — или: — Вишь, своим умом захотел жить — или: — Вот пренебрег моим советом! — точно заносится тот, кто следует своему разумению, а не тот, кто навязывает другим свою волю. В сей грех впадают и иные охотники исправлять человеческую натуру: всех-то они изобличают, всем пеняют, на все знают слово и всех наставляют на ум: — Так поступать не следует! — Того-то говорить не должно! — Не вздумайте сделать то-то, сказать то-то! — Вино, что вы пьете, вам не показано, пейте красное вино! — Лечитесь тем-то отваром и теми-то пилюлями! — и конца нет
XIX
Никогда ни над кем не насмехайся, ибо в насмешке содержится больше презрения к человеку, чем в оскорблении. Оскорбляют, как известно, либо в запальчивости, либо преследуя заведомую цель. Но вряд ли кто-нибудь придет в запальчивость из-за того, чему не придает значения, как вряд ли кто-нибудь станет домогаться того, что вовсе презирает, почему оскорбление все же предполагает известное уважение, а насмешка — никакого или мизерное. Кроме того, насмехаясь, мы извлекаем из чужого стыда только развлечение — отнюдь не пользу. Стало быть, в обращении с людьми следует воздержаться от насмешек; весьма дурно поступают те, кто высмеивает недостатки людей прямо в лицо — словами ли, вроде как мессер Форезе да Рабатта,[411] потешавшийся над маэстро Джотто, видом ли, вроде тех, кто передразнивает заик, хромых или горбатых. Равно нехорошо смеяться над калекой или убогим, или тщедушным, нехорошо радоваться и гоготать, когда кто-то скажет глупость, или заставлять другого краснеть на потеху себе: люди правы, сердясь на таких насмешников. С насмешниками весьма сходны шутники, то есть охотники подшутить над другими, поддразнить их, но не из презрения, и не глумясь, а ради забавы. Знай, что насмешка и шутка различаются между собой лишь по цели и умыслу: шутят, чтобы позабавиться, а насмехаются — чтобы уязвить; устно и на письме слова «насмешка» и «шутка» заменяют друг друга, но в жизни, когда насмехаются, то радуются смущению ближнего, а когда шутят, то чужой оплошности не радуются, а только смеются, и если оплошавшему стало стыдно, то и пошутивший загрустит и посочувствует. Как ни мало я преуспел в латыни, но с отрочества помню, что Микион, хоть и любит Эсхина,[412] до того, что сам дивится, все же иной раз весело его поддразнивает — как в том месте, где сам говорит: «Вот я сейчас его подразню». Так что, в зависимости от умысла, что в одном случае шутка, в другом — насмешка, и даже по отношению к одному и тому же лицу; но поскольку умысла снаружи не видно, постольку не стоит упражняться в столь сомнительном и подозрительном ремесле; не стоит напрашиваться на репутацию шутника, иначе может случиться то, что порой случается в шалостях и играх: кто-то ударит в шутку, другой примет это за дерзость, игра перейдет в потасовку, и тот, над кем хотели по-приятельски весело подшутить, окажется задет, уязвлен и исполнен негодования; кроме того, подшутить значит провести, а тому, кого провели, это, что ни говори, обидно. Итак, выходит, что если дорожить приязнью и расположением людей, то по многим причинам не стоит слишком изощряться в шутках. Правда, однако, и то, что невозможно влачить тягостную земную жизнь вовсе без утех и развлечений, и коль скоро шутки вызывают смех и веселье и, значит, служат отдохновению, то нам всегда милы те, кто умеет пошутить, рассмешить. И отсюда вроде бы можно заключить, что в обществе уместно кой-когда пошутить или же молвить острое слово. И верно, тот, кто умеет пошутить дружески и без подвоха, любезнее нам, чем тот, кто этого не умеет и не может; но тут важно не просчитаться: намереваясь поддразнить человека, которого весьма чтишь, надо следить за тем, чтобы оплошность, побуждающая к шутке, не была сопряжена для него со слишком явным стыдом или значительным уроном, иначе шутка будет едва ли отличима от оскорбления. Кроме того, бывают люди, с которыми опасно шутить из-за их крутого нрава, как успел узнать Бьонделло от мессера Филиппо Ардженти близ Лоджии деи Кавиччоли.[413] Не стоит также являть остроумие при дурном обороте дел, тем более опозорившись, а то покажется, что человек, по пословице, хочет прикрыть срам шуткой, хотя мадонне Филиппе да Прато весьма пошел на пользу ее остроумный ответ по поводу собственного бесчестья.[414] Полагаю, что Люпо дельи Уберти не смягчил, а, напротив, усугубил свой позор остротой, якобы оправдывавшей его ничтожность и трусость: имея возможность удержаться в замке Латерина, он, как только заметил, что замок обносят частоколом и берут в осаду, немедленно его сдал со словами: Такому волку, да гибнуть без толку. Когда не до смеху, незачем дурачиться и балагурить.
XX
Еще надо знать, что острые слова бывают больно и не больно кусающие: на этот счет с тебя будет довольно мудрого наставления мадонны Лауретты:[415] то есть что от острого слова должно быть больно, как от овечьего уксуса, а не как от собачьего, иначе то будет уже не острое слово, а грубость. Почти в каждом городе есть законы, сурово карающие за оскорбление, и, может быть, следовало бы не менее строго взыскивать с тех, кто язвит словом, впрочем, люди порядочные и так должны рассматривать закон об оскорблении как простирающийся на колкие шутки и если и позволять себе поддевать ближнего, то лишь изредка и слегка. Кроме того, важно помнить, что острое слово, уязвляет оно или нет, должно быть тонким и изящным, иначе оно отнюдь не позабавит, но лишь раздосадует слушателей, и если они посмеются, то не над сказанным, а над сказавшим. Сверх того острота — это своего рода обман, а обман — дело тонкое, требующее мастерства, поэтому остроты удаются лишь людям острого, живого и особенно разящего ума, но никак не людям ума простого и незатейливого или же обширного и доброго, какой отличал мессера Джованни Боккаччо. Острые слова — это особая сообразительность, изящество и быстрота ума, почему люди здравые, сообразуясь не с тем, чего хочется, а с тем, что можется, раз и другой без успеха испытав гибкость своего ума и убедившись в том, что им недостает ловкости, перестают подвизаться на сем поприще, дабы их не постигло то же, что кавалера мадонны Оретты.[416] Понаблюдав за людьми, ты без труда поймешь, что я прав, то есть что острить подобает не тем, кто хочет, а только тем, кто может. Ты увидишь, что один на каждое слово отвечает без всякого смысла каламбуром, другой нелепо и глупо переиначивает слова, третий на все отвечает не то, что спрашивают, без малейшей тонкости и складу: — Где господин? — Где его ноги, там и он. — Или: — Ему позолотил руку Иоанн Креститель.[417] — Или: — Куда прикажете идти? — Ступай в речку. — Или: — Мне надо побриться. — А может подраться? — Или: Какая большая стрекоза! — А почему не стрекорова? — Как легко увидеть, это низкое и плебейское остроумие: таковы по большей части шутки и остроты Дионео.[418] Но разбирать большие и меньшие красоты разных видов остроумия не наша забота, на то есть свои трактаты, составленные более умелыми сочинителями, а также знатоками, к каковым я не отношусь, но у нас всегда есть доступное и надежное доказательство тому, сколь удачно или неудачно сказано острое слово, так что ошибки тут быть не может, если, конечно, человек не ослеплен сам собою: где острое слово сказано метко, там тотчас налицо веселье, смех и как бы некое удивление. Если же шутка не одобрена смехом окружающих, то лучше впредь не шутить, ибо тут окружающие не виноваты — ведь от находчивого, складного, тонкого ответа или намека слушатели чувствуют что-то вроде щекотки, почему и не могут удержаться от смеха и смеются поневоле; стало быть, полученный от них приговор это то же, что приговор от правых и законных судей, так что ни обжаловать его нельзя, ни снова пытать счастья. Не следует также, веселя окружающих, зубоскалить и делать неподобающие жесты, гримасничать и ломаться, ибо зачем унижать себя в угоду другим — это ремесло не порядочного человека, но шута и скомороха. Не годится поэтому подражать вульгарным и плебейским выходкам Дионео: «Мадонна Альдруда, задерите хвост»,[419] ни изображать сумасшедшего, ни блажить; надобно сказать к месту что-нибудь складное и неожиданное, что не всем разом придет в голову — это если умеешь, а если не умеешь, помолчи. Ведь подобные шутки, когда они удачны и изящны, служат признаком и свидетельством живости ума и нрава, чрезвычайно пленяют людей, любезны им и приятны, в противном же случае они производят обратное впечатление: кажется, будто отпускает шутки осел, или будто некто толстый и с изрядным гузном скачет и пляшет перед нами в одной жилетке.
XXI
Есть и другой способ доставить удовольствие собеседникам: не острым словом, обычно кратким, а пространным и развернутым рассказом, который должен быть стройным, умело изложенным, рисующим нравы, привычки, поступки, обычаи тех, о ком речь, — тогда слушателям покажется, будто они не просто слышат, но своими глазами видят все то, о чем повествуется. Это превосходно удается мужчинам и женщинам у Боккаччо, хотя иной раз, боюсь, они рассказывают чересчур в лицах, на манер актеров, разыгрывающих комедию, что благовоспитанным мужчинам и дамам не слишком пристало. Чтобы преуспеть в сем искусстве, нужно заранее хорошенько приготовить в уме историю, происшествие, случай, какие намерен рассказать, и держать в запасе все слова, чтобы не спотыкаться на каждом шагу: — Этот, как его бишь... — или: — Этот вот, ну как его... — или: — Это самое, что сказать хотел... — или: — Запамятовал, как оно там дальше... — или: — Напомните, как его, значит, по имени... — продвигаясь вперед рысцой кавалера мадонны Оретты. Если же в истории много действующих лиц, не надо говорить: — Он сказал, а он ответил, — потому, что все мы «он», и слушающий скоро запутается. Следует сразу назвать всех действующих лиц по именам и после уж их не менять. Надобно, кроме того, следить за тем, чтобы не вплетать в рассказ то, без чего он не только не проиграет, но наверняка выиграет: — Такой-то, сын такого-то, того, что жил на улице Арбузной, вы его не знавали? Он еще был женат на одной из Джанфильяцци,29 худощавой такой, что ходила к мессе в церковь Сан Лоренцо, ну как же, не может того быть, что вы их не знаете! ... Видный такой старик, прямой, грива у него этакая, неужто не припоминаете? — ибо если все едино, было ли дело с тем или с другим, то от сих долгих прений не только мало пользы, но даже изрядное утомление слушателям — им не терпится послушать, что было дальше, а ты тут мешкаешь, как, к слову сказать, наш Данте: «и родители мои были ломбардцы, и оба по отечеству мантуанцы»[420] — ведь ничто бы не изменилось, если бы мать его была из Гаццуоло или хоть из Кремоны. Весьма полезное наставление преподал мне на сей счет один известный заезжий ритор, а именно; что надо обдумать и составить всю историю с прозвищами, а рассказывать ее после — с именами, затем, что прозвища даются по свойствам человека, а имена по изволению родителей или тех, кому положено. Тогда, назвав про себя особу мадонна Скупость, вслух мы назовем ее мессер Эрминио Гримальди[421] — если общее мнение о нем в вашей округе то же, что в Генуе — как то было рассказано мессером Гульельмо Борсьери.[422] Если же в здешних местах не найдется человека с нужным свойством, то перенеси случай в другое место и нареки его, как придется.
Ho1 правду сказать, людям куда сподручнее слушать и воображать то, что случилось с знакомым человеком, если случившееся сообразно нраву этого человека, чем то, что случилось с человеком чужим и незнакомым; причина тут та, что, зная характер человека, мы верим, что он поступил так-то и так-то, и как бы сами при том присутствуем, чего не бывает, если человек нам незнаком.
XXII
Слова как в пространной речи, так и во всяком рассуждении должны быть ясными, дабы их без труда мог понять каждый из присутствующих, а также благозвучными и благообразными. Таким образом, при необходимости выбрать между «чрево» и «брюхо», ты скажешь скорее «чрево», а где это дозволяют другие твои слова, скажешь лучше «живот» или «тело», для того чтобы тебя поняли и, как говорим мы во Флоренции, не перетолковали, а также для того, чтобы слушающий не помыслил о чем-либо нечистом. Наш славнейший поэт,[423] желая избежать превратного понимания, ухитрился найти еще одно равнозначное слово, хотя для этого ему пришлось слегка отклониться и взять его в другом месте: «Помни, что ради искупления наших грехов Бог принял человеческую плоть в девственном твоем чертоге».[424] Пусть Данте, величайший наш поэт, мало о сем задумывался, но я не слышал, чтобы кто-нибудь его за это похвалил; и я, конечно, не посоветую тебе принять его за образец в искусстве быть изящным, раз он таковым не был: «Сей Данте от своей учености несколько возомнил о себе, был необщителен и презрителен и, подобно неуклюжему философу, плохо умел беседовать с мирянами».[425] Возвращаясь к нашему предмету, повторю, что выражения должны быть ясными, каковыми они будут, если выбирать слова, издавна употребляемые в твоих краях, но не настолько старые, чтобы вовсе истлеть и прийти в негодность, точно ветхая одежда, снятая и брошенная, как слова вроде «плещи», «ложесна», «исперва»; и еще, если пользоваться словами простыми, а не двусмысленными, ибо от столкновения двусмысленных слов выйдет речь, именуемая энигматический, а по-нашему говоря, головоломка:
тот вряд ли оправдал богов избранье,
кто памятен одной последней бранью.[426]
Сверх того, слова должны как можно более совпадать с тем, что человек намерен выразить, тогда сами вещи как бы выступят вперед, точно их не называют словом, но указывают пальцем, почему уместнее сказать «узнал по чертам лица», а не «узнал по образу» или «по облику». И Данте, сказавши «от гирь так лязгают весы»,[427] лучше обрисовал предмет, чем если бы сказал нечто вроде «издают звук», или «производят шум», или «скрипят», и куда как характернее «озноб лихорадки», чем «холод лихорадки», или же «чувствует приторность от жирного мяса», чем «сытость от жирного мяса», и «проветривать одежду», чем «развешивать одежду»; и «культя», чем «обрубок руки», и о лягушках в канаве, что они «сидят рыльцем наружу»,38 а не «ртом наружу»; все это слова узкого значения, так же как «кромка ткани», в отличие от «край ткани». Сознаю, что если на беду трактат сей попадет в руки кому-нибудь за пределами Тосканы, меня высмеют, скажут, что я учу тебя изъясняться на языке, который для других тарабарщина, ибо означенные слова большей частью здешние, такие, какие в чужих краях не употребляют, а случись употребить, не поймут. Ну где, в каком городе поймут, что Данте хотел сказать словами «течет бочка ладами или уторами»?[428] Уж конечно, нигде, кроме Флоренции; и тем не менее, как мне растолковали, если Данте в чем погрешил тут, то не в словах, погрешил он в том, что, как человек норовистый, захотел сказать словами то, что для выражения неудобно и для слуха неприятно, а вовсе не в том, что сказал плохо. Никто, стало быть, не может хорошо изъясниться с людьми, не понимающими его языка; и незачем нам — оттого только, что немец не знает итальянского — коверкать родной язык и ломаться, как мастер Бруфальдо или те, кто по дурости своей пытается объясняться на всяком чужом языке посредством выворачивания слов в родном. Бывает, что испанец обратится к итальянцу по-итальянски, а тот, желая поважничать и порисоваться, отвечает ему по-испански, но тут мы хоть знаем, что оба говорят по-иностранному, а то как удержаться от смеха, слушая подобную галиматью! Так что будем говорить на чужом языке, когда для того есть прямая надобность, а в обиходе будем изъясняться на родном языке, а не на чужом, хотя бы и совершеннейшем. Тем же ломбардцам куда сподручнее говорить на их нескладном языке, чем на тосканском или каком-либо еще, хотя бы потому, что трудись не трудись, не будет у них таких точных и характерных слов, как у нас, тосканцев. А если кто из уважения к собеседнику попытается обойтись без тех характерных слов, о которых я говорил, и вместо них станет употреблять слова общие и всем известные, то рассуждения его сильно проиграют в приятности. Далее, каждый порядочный человек должен избегать слов, которые нельзя назвать пристойными: пристойность же заключается в звучании, в форме или в значении: иное слово само обозначает нечто пристойное, но в нем слышится некая непристойность как в «подать назад», каковое выражение, хоть и произносимо много раз на дню, обнаружит свою непристойность, если представить, что кто-либо, мужчина или женщина, образуют подобное же выражение, но где вместо «назад» будет «наперед»; только к «подать назад» мы уже привыкли, так что по пословице «вино чуем, а плесень нет». «И вздела руки, показывая две фиги»,40 сказал наш Данте, но не отважатся сказать наши дамы; более того, иные, избегая употреблять столь сомнительное слово, обозначающее то, чем отличается женский пол, заменят его на «каштаны», правда, некоторые, менее осмотрительные, часто произносят его по нечаянности, но они же покраснеют, если кто-то скажет его нарочно. Женщины благовоспитанные или желающие быть таковыми должны, следовательно, наблюдать благопристойность не в одних делах, но и в реченьях,
XXIII
Встречались мне также люди, отличавшиеся еще одной дурной и неприятной привычкой: это люди, которых так подмывает и разбирает поскорее все рассказать, что они не излагают мысль, а, перескакивая с пятого на десятое, стремятся вперед, точно гончая за зверем. Поэтому я не постесняюсь сказать нечто очевидное, что напоминать как будто и излишне, а именно, что нельзя начинать речь, не сложив в уме все, что намерен высказать. В противном случае речь твоя родится до срока и выйдет недоноском, да простят мне это слово за пределами Тосканы, если кому-то вне ее вздумается почитать эту болтовню. И если ты не пропустишь мимо ушей мои наставления, то тебе не случится объявлять: — Добро пожаловать, мессер Агостино — человеку, который прозывается Аньоло или Бернардо, и ты не станешь переспрашивать: — Как вас звать, запамятовал? — или то и дело поправляться: — Виноват, я не то хотел сказать; как же я, право, так оговорился! — или запинаться и мямлить, подыскивая слова: — Маэстро Арриго, нет, маэстро Арабико, ах, что же это я, маэстро Агабите, — отчего слушающий чувствует себя, точно растягиваемый на дыбе.
Голос следует иметь не хриплый и не резкий. Не надо также ни взвизгивать от смеха или по другой причине, ни скрипеть, как несмазанная ось, ни отвечать через зевоту. Что говорить, мы не можем снабдить себя по своей охоте ни гладкой речью, ни приятным голосом. Кто косноязычен либо хрипит, тот не может по своему хотенью запеть соловьем, но он может возместить природный изъян молчанием и слушанием, или даже уменьшить изъян при должном усердии. Старайся также не горланить, точно глашатай, но и не говорить слишком тихо. И если тебя не расслышали по первому разу, то, повторяя сказанное, не говори еще тише, но и не кричи, иначе покажется, что ты сердишься оттого, что вынужден повторить сказанное. Слова располагай в речи, как это принято в простом разговоре, а не в речи тех, кто, важничая, переставляет слова и помещает какое куда придется, выражаясь скорее как нотариус, читающий по-итальянски документ, составленный перед тем по-латыни, нежели как человек, говорящий на родном языке. И если в поэзии приемы вроде «за образами блага устремясь ложными»[440] или «убеленных этих до времени висков»[441] не возбраняются, то в обычной речи они недопустимы. В простом разговоре надо удаляться как от приемов стихосложения, так и от ораторской пышности, иначе слушающему неприятно и тягостно, хотя публичная речь требует, надо думать, большего искусства, нежели простая беседа. Однако всему свое место: идущему по улице положено идти, а не плясать, даром что ходить умеет всякий, а плясать не всякий, но то, что уместно на свадьбе, неуместно на улице. Воздержись, следовательно, от напыщенности вроде: — «Полагаемо многими философствующими»,[442] какой отличается весь «Филоколо»,[443] да и прочие трактаты нашего мессера Джованни Боккаччо,[444] в отличие от главного его произведения,[445] и в еще большей степени, думаю, «Корбаччо».[446] Но надеюсь, что ты не приучишься и к низкой речи, какая свойственна черни: прачкам, уличным торговкам; говори, как подобает порядочному человеку, а каким способом это достигается, я отчасти объяснил выше: не касайся в речи предметов низких, грязных, мелких и презренных; из родного языка умей выбирать слова самые чистые и самые точные, наиболее благообразные по звучанию и значению — такие, что не напоминают ни о чем нечистом, уродливом и безобразном; не громозди слова наугад, но и не нанизывай их одно к одному с излишним тщанием; старайся также с толком распределить по частям то, что намерен сказать, остерегаясь сочетать разнородные предметы, как то видим в стихе: «Туллий и Лин и Сенека моралист»[447] или «Один был падуанец, а другой мирянин»,[448] говори не слишком медленно, точно нехотя, и не слишком торопливо, точно оголодавший, но будь уравновешен; слова и слоги выговаривай с надлежащей плавностью, а не так, как учитель, обучающий читать и считать малолетних; не бормочи себе под нос, не глотай слова, но произноси их членораздельно и внятно. Если ты будешь держать в уме эти и подобные наставления, то научишься беседовать так, что тебе станут внимать с охотой и удовольствием, ты же утвердишься на той степени и в том достоинстве, какие подобают порядочному человеку, учтивому и благовоспитанному.
XXIV
Много и таких есть людей, что, разговорившись, не могут остановиться, подобно кораблю, который несется, увлекаемый первым порывом, и не останавливается, чтобы спустить паруса, эти люди, даже исчерпавшись, не умолкают, но повторяют все сызнова или толкуют ни о чем. Иные же чувствуют такую охоту поговорить, что никому не дают молвить слова; и как порой на крестьянском гумне курица выхватывает у другой из клюва колосок, так точно и они: выхватывают у другого начатое рассуждение и разглагольствуют сами. Понятно, что тот, кому не дали договорить, выходит из себя, ведь если посмотреть, люди ни от чего так не свирепеют, как от того, что кто-то внезапно стал поперек хотя бы малейшего их желания; к примеру, оттого что один откроет рот, чтобы зевнуть, а другой сунет туда кулак, или один размахнется, чтобы бросить камень, а другой сзади перехватит его руку. Так что, как должно избегать этих и подобных действий, препятствующих воле и намерению ближнего и неприятных ему даже в виде шутки и шалости, так и в разговоре должно не препятствовать, но, наоборот, способствовать другому в его намереньи. Если кто-то вознамерился рассказать происшествие, не становись ему поперек и не говори, что оно тебе известно, или если рассказчик, увлекшись, немного приврал, не уличай его словами или видом — сокрушенно покачивая головой или округляя глаза, как многие делают, давая понять, что ложь им невыносимо горька, тогда как не во лжи дело, а в том, что сами они горьки и терпки, как алоэ, и по природе своей колючи, отчего в сообществе людей оказываются неприятны, докучны и всем в тягость. Столь же досадна манера перебивать говорящего — она сердит не меньше, чем когда человеку, собравшемуся бежать, кто-то заступает дорогу. Негоже и отбивать слушателей у говорящего, показывая им что-нибудь новенькое и отвлекая их внимание, ибо это все равно что выпроваживать гостей, которых пригласил не ты, а другой. И самому надо не рассеиваться, когда говорит собеседник, и не переспрашивать то и дело: А? Что? — к чему многие склонны, хотя это не меньшая помеха говорящему, чем камешки под ногой у идущего. Надлежит отказаться от всех подобных привычек и, более того, воздерживаться от всего, что препятствует течению речи. И если человек в речах туговат, не забегай вперед и не ссужай его словами, как будто отделяя от своего изобилия на его скудость, ведь это многим обидно, а особенно тем, кто уверен в своей красноречивости, ибо они чувствуют, что ты судишь о них иначе, чем они сами, раз пытаешься пособлять им в искусстве, которым они, как им кажется, владеют. Так точно купцы почитают за бесчестье, когда кто-либо предлагает им взаймы деньги — разве, дескать, у них своих мало, разве они бедны и нуждаются в чужой помощи? Помни, в душе каждый уверен, что умеет красно говорить, даже тот, кто по скромности это отрицает. Не буду гадать, отчего так повелось, что говорит больше тот, кто меньше знает, но благовоспитанным людям, без сомнения, следует избавляться от сего порока, то есть многоречивости, и не потому только, что это диво если кто, много говоря, мало ошибается, но и потому, что говорящий имеет вид некоего превосходства, как бы учителя над учениками, и нехорошо, стало быть, присваивать себе большую долю этого превосходства, нежели причитается. Впрочем, грех многоречивости бывает свойствен как некоторым людям, так и некоторым народам, иной раз до того говорливым и несносным, что горе тем, в чье ухо они вопьются. Но если чрезмерная разговорчивость вызывает раздражение, то чрезмерная молчаливость возбуждает неприязнь, ибо молчать там, где другие поочередно говорят, значит отказываться платить свою долю по счету; а так как говорить — это все равно что раскрывать душу, то молчащий показывает обратное, а именно нежелание открыться перед слушающим. По каковой причине, как у некоторых народов, имеющих обычай на праздник много пить и хмелеть, принято изгонять непьющих, так и у нас в веселом и дружеском кругу неохотно терпят этих своего рода немых. Желательно, таким образом, приучить себя говорить и сидеть молча тогда, когда на то приходит черед.
XXV
В одной старинной хронике рассказывается, что в Mopee[449] жил некий достойный человек, ваятель, стяжавший великую славу, за что, верно, и был прозван «мастер Преславный».[450] Будучи зрелых годов, он сочинил трактат, где, как человек опытнейший, изложил касающиеся до его искусства наставления и показал, какую меру следует задавать каждой из ваяемых частей тела по отдельности и в отношении к другим частям, чтобы достичь соразмерности их между собой. Сей труд он назвал «Мерило», желая указать, что мастера должны им пользоваться, направляя и вымеряя статуи, точно так, как пользуются мерилом, вымеряя балки, тесаные камни, стены. Сказать, однако, много легче, чем сделать и осуществить; кроме того, у большей части людей, в особенности же у нас, мирян и неучей, чувства куда острее, чем разум, отчего нам легче постичь единичные случаи и примеры, нежели обобщения и силлогизмы или, проще говоря, доводы; по всему этому достойный ваятель, снисходя к природе художников, которая как бы глуха к общим наставлениям, а также желая явить свое невиданное мастерство, добыл тонкого мрамора и, немало потрудившись, изваял статую, частям и подробностям которой дал меру, расчисленную в трактате, и назвал ту статую, как и сочинение, «Мерило». Что же до меня, то я милостью Господней надеюсь преуспеть лишь в одном из тех двух дел, в каких достиг совершенства наш благородный ваятель и мастер, а именно в том, чтобы собрать в сем трактате выверенные правила, касающиеся разбираемого мною искусства; второе же дело, то есть применение Мерила — иначе говоря, исполнение и соблюдение названных правил с целью послужить наглядным примером и изваянным образом, — мне уже не по плечу. Ибо в том, что касается манер и поведения людей, мало правила и науки, но потребна еще сноровка, она же не приобретается ни в миг, ни в краткое время, но вырабатывается долгие, долгие годы, а у меня, как ты знаешь, впереди осталось немного. Впрочем, ты не должен от этого менее доверяться моему руководству, ведь человек тогда и может объяснить верный путь, когда сам с него не раз сворачивал: кто сбивался с пути, тот лучше держит в уме неверные и обманные тропки, нежели тот, кто всегда шел прямо. Если бы в моем детстве, пока душа была нежна и податлива, кто-либо из имевших обо мне попечение воздействовал на мой природный нрав, довольно-таки жесткий и корявый, смягчил его, сгладил шероховатости, я мог бы сделаться таким, каким намерен сделать тебя, который дорог мне как сын. Ведь естество, сколь ни велика его сила, возможно обуздать и направить упражнениями, если начать, пока оно еще не окрепло и не взяло над нами власть и волю. Однако люди на сей счет беспечны, потворствуют своим прихотям, потакают себе, воображая, что тем самым покоряются природе — как будто разум наш не от природы. Ведь разум, как господин и наставник, имеет власть истреблять в нас дурные привычки, и случись естеству, так сказать, потерять опору или упасть, кто как не разум поможет ему устоять или подняться. Но мы чаще всего глухи к голосу разума, уподобляясь тем, кому Господь разума не дал, а именно животным, над коими, впрочем, разум имеет некоторую власть, хотя не их собственный — такового у них нет, — а человеческий. Взять, к примеру, лошадь; дикая по природе, она делается в руках конюха или объездчика не только послушной, но почти ученой и воспитанной; многие лошади, знавшие лишь простой галоп, научаются идти плавным шагом, останавливаться, переходить на рысь, а некоторые даже выучиваются поворачиваться и прыгать, все это, как тебе известно, усваивая через обучение. Но коль скоро конь, собака, птица и менее приручаемые животные слушаются чужого разума, повинуются ему, перенимают то, чего их естество не умело и даже отвергало, приобретая, насколько то дозволяется их животным состоянием, чуть ли не добродетели и благоразумие, притом отнюдь не по природе, но воспитанием, то сколь же более способен человек к совершенствованию, благодаря наставлениям своего разума, пожелай он только к ним прислушаться? Но чувствам подавай сиюминутные утехи, в чем бы они ни заключались, скука же им ненавистна, и они ее бегут, отвращаясь от разума, потому что он их не услаждает, потчуя не утехами, обычно вредными, а благом, горьким и несъедобным для избалованного вкуса. Увы, кто живет ощущениями, тот подобен бедняге больному, который отталкивает как горькую либо соленую любую пищу, самого тонкого и приятного вкуса, и бранит служанку и повара, вовсе не виноватых, ибо горечь-то не в пробуемом блюде, а у больного на языке; так же и разум: сам он не содержит в себе горечи, а горчит только по нашему ощущению. Мы отталкиваем его затем, что избалованы и испорчены, но оправдываем свое малодушие ссылкой на естество, которое, мол, не пришпоришь и не обуздаешь, оттого что на него нет ни шпор, ни узды. Право же, заговори бык, осел или даже свинья, они не сказали бы ничего глупее и неприличнее. Мы бы и в зрелые годы, и в поздней старости все были бы детьми и с седой головой лепетали бы, как младенцы, если бы не разум, растущий в нас с летами и по мере роста превращающий нас из почти животных в людей. Откуда и видно, что разум не бессилен, он имеет власть даже над чувствами и желаниями; если же мы нарушаем границу, предписанную нам в жизни и в поведении, то не разум плох, а мы дурны. Неправда, стало быть, что на естество нет ни узды, ни наставника, есть и первое, и второе: первое — это воспитание, второе — разум. Но чуть выше я уже сказал, что разум не может из невоспитанного человека сделать воспитанного, если нет навыка, какой является плодом и порождением долгого времени. Почему надо с ранних лет начинать прислушиваться к разуму — не только потому, что человеку нужно время, чтобы освоиться и сжиться с велениями разума, но и потому, что ребенок в младенчестве столь чист, что легко окрашивается в любой цвет, и еще потому, что к чему человек ранее привыкнет, то обыкновенно более всего и любит. Рассказывают, что Диодат,[451] великий мастер декламировать, всегда желал выступать первым, даже если соперники его немногого стоили, ибо опасался, что уши слушателей успеют привыкнуть к ранее услышанным голосам, пускай худшим, чем у него. Итак, выше я сказал, что не могу согласить слово с делом, в отличие от мастера Преславного, умевшего делать то, чему он учил, но да послужит мне утешением, что, не преуспев в делании, я перечислил хотя бы что-то из того, что надлежит делать. Как человек, видя тьму, познает, что есть свет, а слушая тишину, постигает, что есть звук, так и ты, видя перед собой мои неловкие и словно бы простоватые манеры, узнаешь, что есть свет приятных и похвальных обычаев. Возвращаясь к их обсуждению, коему подходит конец, повторю, что приятным обхождением владеет тот, кто умеет угодить или хотя бы не досадить чувствам, желаниям и воображению окружающих, о чем до сих пор и велась речь.