Сочинения. Том 1. Жатва жертв
Шрифт:
В войне принимают участие взрослые, но толк в ней понимают только мальчишки.
Около булочной два пятиклассника за карманы галифе держат милиционера. «Таких толстых милиционеров не бывает», — говорит один. «Диверсант, — объясняет собравшимся прохожим другой. — Переодетый!»
Взрослые не знают, что делать. «Вы спросите, — наконец предлагает женщина с кошелкой, — спросите его о чем-нибудь».
— Где цирк? — ехидно спрашивает пятиклассник.
Толстый милиционер потеет и отвечает.
— Нет, нет, — разрезает толпу маленький
Толстый милиционер не знает, и толпа ведет милиционера в милицию. Вечерами Генка задумчив, слоняется возле дома, переживает услышанные разговоры, и, кажется, он угадает что-то главное в промелькнувших за день сотнях лиц.
Ополченец в пропотевшем пиджаке отдавал честь — «Плохо!» Подходит к чубатому лейтенанту снова. Снова плохо. Генка вспоминает и повторяет про себя: «Плохо».
Женщины с детскими колясками, кошелками, собаками.
Беженцы — их тихая, отвлеченная жизнь в телегах.
Грузовики, набитые людьми и узлами.
Мороженое и семечки.
Девчонки…
Они все красивые. Во всех влюбленный, он не знает, что со своей любовью делать.
Трамваи звенят, пыльные воробьи ворошатся возле унылых лошадей беженцев, народ разносит по домам, подъездам, квартирам картошку, помидоры, буханки хлеба, мыло.
В бомбоубежище прохладно и чисто. В углу инструменты домового музыкального кружка. Натянешь струну балалайки — бон-н-н-н…
Он замечает всё, Генку никто.
Длинные дни натягивают его нервы, и вечером в нем звенят ожидания.
ПОТЕРЯ БЕССМЕРТИЯ
Они едят без света. Голоса с улицы звучат в комнате ясно и близко.
— Скажите, пожалуйста, опять у Киселевых!.. Эй! Третий этаж, Киселевы!..
— И у Барсуковых свет… Тетя Маня!.. Восьмая квартира!..
Генка смотрит на мать, мать — на Генку. Полумрак сближает их. Они едят и смотрят друг на друга, как будто ничего не случилось. Но они знают: случилось — с ними ничего, а со всеми — да. Но об этом им нечего сказать друг другу.
Он промолчит про отца — казарма, где с ним еще недавно можно было увидеться, опустела, и никто не знает (и не должен знать), где он находится теперь. Мать ничего не говорит о дяде Коле — отчим отправляется на завод первым утренним трамваем и возвращается, когда город уже зашторил окна светомаскировкой, ужинает и засыпает.
Отец где-то там, на фронте, отчим — на «броне» — разве это не веская причина отчима презирать… Но разве отчим не заслуживает уважения — он делает для Геннадия только хорошее… В конце концов, он, Генка, должен был видеть, что жизнь с его отцом было невозможна, сколько пьяных скандалов, дебошей… На эти темы они не говорят.
Это немой уговор. От этого молчания Генка взрослел.
— Это к нам, — говорит мать.
От звонка в дверь Генка тоже чего-то томительно ожидает. Он выходит в прихожую вместе с матерью.
— Баранникова, — сипит дворник Семен, — сегодня ваша очередь дежурствовать.
Семен любит мать. Генка чувствует это. Это хорошая любовь. Дворник моргает светлыми ресницами и улыбается; зимой он приносил вязанки лучших дров и не брал деньги. Вот и все.
— Противогаз наденьте, и вот — повязочка.
Мать больше месяца пробыла на окопах и там увидела много беспорядка и несправедливости. Семен сочувствует, кивает и улыбается. Ему неизвестны слова, которыми можно выразить одновременно восхищение жиличкой Баранниковой и его просьбу быть дисциплинированной. Просьбу выражает смущенной улыбкой, свое чувство — словами с уменьшительными суффиксами.
— А Марковы дежурили? Они, я знаю, всегда отлынивают.
— Они вчера дежурствовали. Повязочку, Варвара Петровна, наденьте на правую ручку.
— Когда выходить?
— В десять, — отвечает за Семена Генка. Семен кивает.
Они прекрасно понимают друг друга.
Дворник живет на первом этаже с окном на улицу. Генка не раз с любопытством заглядывал в жилище Семена, когда гладил его рыже-солнечную кошку. Ее любимая позиция — вскочить на подоконник и подставить свои зеленые глаза уличному бытию.
— Мама, на крышу я пойду с тобой.
Они возвращаются к себе в комнату. В коридоре стоит Зойка. Она длинная и невыносимо злая. Она презирает Генку за то, что он мальчишка, за то, что он переехал к ним в квартиру с какой-то Боровой улицы, и просто потому, что ее мать вагоновожатая — ее ни на окопы, ни на дежурство на крыши никто послать не смеет. Она вышла в коридор, чтобы еще раз показать Генке свое презрение.
Генка любит Зойку, как и всех девчонок.
Помогал матери пробраться через тесное чердачное окно. Противогаз цеплялся, повязка сползла — на запястье как цыганский браслет. Поддерживая ноги, отворачивался. Мать, сдув пыль с еще теплых досок, опустилась на помост. Раскрасневшаяся, обтянула на коленях юбку и ждет, когда сын сядет рядом с нею.
Остывая, грохочет крыша. Где-то внизу гудят машины и трамваи, роняя длинные искры. Свистки дворников сюда доносятся, словно со дна ущелья. Голуби не преодолевают семиэтажную высоту этого самого высокого в квартале дома.
Огромный город тонет в сумерках и оседающей пыли.
Генка встал. Вытянулся тонкошеей птицей, застыл, втягивая прохладный воздух. На легкую свежесть, на головокружительную высоту ответило еще ни разу не переживаемое чувство счастливого восторга. Как хотелось крикнуть и оповестить об этом все окружающее. Был бы здесь один — не сдержался бы.
— Гена, мне холодно.
Им вдвоем всегда хорошо. Они прижались друг к другу плечами. Генка прилежно кусает протянутый бутерброд.
Друг другу они прощают все.