Сочинения
Шрифт:
Я страдаю ужасно, невыразимо, — у меня сердце готово разорваться.
Вот он становится перед ней на колени, обнимает ее, прижимает свою голову к ее груди… а она… жестокая… она смеется… и вот я слышу, она говорит громко:
— Ах, вам опять хлыст нужен!..
— Красавица моя… моя богиня!.. — восклицает юноша. — Неужели же у тебя совсем нет сердца? Неужели ты совсем не умеешь любить? Совсем не знаешь, что значит любить, изнемогать от томления, от страсти… Неужели ты и представить себе не можешь, как я страдаю? Неужели нет в тебе совсем жалости ко мне?
— Нет! —
Она быстро вытаскивает его из кармана своего плаща и наносит ему ручкой удар в лицо.
Он выпрямляется и отступает от нее на несколько шагов.
— Теперь вы уже можете писать? — равнодушно спрашивает она. Он ничего не отвечает, молча подходит снова к мольберту и берется за кисти и палитру.
Она изумительно удачно вышла. Это портрет, положительно несравненный по сходству, — в то же время как будто идеальный образ, так знойны, так сверхъестественны — я сказал бы, так дьявольски жгучи краски.
Художник вложил в картину все свои муки, свое обожание и свое проклятие.
Теперь он пишет меня. Мы проводим ежедневно по нескольку часов наедине.
Сегодня он вдруг обратился ко мне и сказал своим вибрирующим голосом:
— Вы любите эту женщину?
— Да.
— Я тоже люблю ее.
Слезы залили ему глаза. Несколько времени он молча продолжал писать.
— У нас в Германии есть гора, — пробормотал он потом про себя, — в которой она живет. Она — дьяволица.
Картина готова.
Она хотела заплатить за нее щедро, по-царски. Он отказался.
— О, вы уже мне заплатили, — сказал он со страдальческой улыбкой.
Перед своим уходом он таинственно приоткрыл свою папку и дал мне заглянуть. Я испугался. Ее голова взглянула на меня совершенно как живая — словно из зеркала.
— Ее я унесу с собой, — сказал он. — Это — мое, этого она не может отнять у меня, я ее тяжко заслужил.
— В сущности, мне все же жаль бедного художника, — сказала она мне сегодня. — Глупо и смешно быть такой добродетельной, как я. Ты этого не находишь?
Я не посмел ответить ей.
— Ах, я забыла, что говорю с рабом… Я хочу выехать, хочу рассеяться, забыться. Коляску, живо!
Новый фантастический туалет: русские полусапожки из фиолетового бархата с горностаевой опушкой, фиолетовое же бархатное платье, подхваченное и подбитое горностаем, соответственное коротенькое пальто, плотно прилегающее и так же богато подбитое и отделанное горностаем, высокая горностаевая шапка, приколотая бриллиантовым аграфом на распущенных по спине рыжих волосах.
В таком наряде она садится на козлы и правит сама, я сажусь позади нее. Как она хлещет лошадей! Они мчатся, как бешеные, вперед.
Она, видимо, старается произвести сегодня сенсацию, покорять сердца — и это ей вполне удается. Сегодня она — львица на гулянье. Из экипажей ей то и дело кланяются, на тротуарах толпятся группами, разговаривая
Навстречу скачет на стройном горячем коне молодой человек; завидев Ванду, он сдерживает коня и пускает его шагом; вот он уже совсем близко… осаживает лошадь, пропускает ее вперед… в эту минуту и она замечает его, львица — льва. Глаза их встречаются… и, промчавшись мимо него, она, не в силах противиться его магической власти, поворачивает голову назад, глядит вслед ему.
У меня замирает сердце, когда я перехватываю этот полуизумленный, полувосхищенный взгляд, которым она окидывает его, — но он этого заслуживает.
В самом деле, очень красивый мужчина. Нет, больше чем красивый. Живого такого мужчину я еще никогда не видел. В Бельведере он стоит высеченный из мрамора — с той же стройной и все же железной мускулатурой, с тем же лицом, с теми же развевающимися кудрями и — что придает ему такую своеобразную красоту — совсем без бороды.
Если бы не ляжки, его можно было бы принять за переодетую женщину, а странная складка вокруг рта, львиная губа, из-под которой виднеются зубы, придают всему лицу мимолетное выражение жестокости.
Аполлон, сдирающий кожу с Марсия…
На нем высокие черные сапоги, узкие рейтузы из белой кожи короткая меховая куртка — вроде тех, которые носят итальянские офицеры-кавалеристы, — из черного сукна с каракулевой опушкой и отделкой из шнурков; на черных кудрях красная феска.
В эту минуту я понял мужской эрос и удивился бы, если бы Сократ остался добродетельным перед подобным Алкивиадом.
В таком возбуждении я еще никогда не видал мою львицу. Щеки ее пылали, когда она соскочила с коня перед подъездом своей виллы, быстро начала подыматься по лестнице и знаком приказала мне следовать за ней.
Шагая крупными шагами взад и вперед по своей комнате, она заговорила с такой нервностью, которая меня испугала:
— Ты узнаешь, кто был тот всадник, которого мы встретили в парке, — сегодня же, сейчас же… О, что за мужчина! Ты его видел? Каков? Говори!
— Он красив, — глухо ответил я.
— Он так хорош… — она умолкла и оперлась на спинку кресла, — что у меня дух захватило…
— Я понимаю, какое впечатление он должен был произвести на тебя… — Говорю и чувствую, что моя фантазия снова закружила меня бешеным вихрем… — Я сам был вне себя и могу себе представить…
— Можешь себе представить, что этот человек — мой возлюбленный и что он бьет тебя хлыстом… и для тебя наслаждение — принимать удары от него… Теперь ступай… Ступай!
Еще до наступления вечера я собрал справки о нем.
Ванда была еще одета, когда я вернулся. В выездном туалете лежала она на оттоманке, зарывшись лицом в руки, со спутанными волосами, напоминавшими рыжую львиную гриву.
— Как зовут его? — спросила она со зловещим спокойствием.
— Алексей Пападополис.