Сочинения
Шрифт:
— Значит, грек?
Я кивнул головой.
— Он очень молод?
— Едва ли старше тебя. Говорят, он получил образование в Париже. Слывет атлетом. Он сражался с турками на Крите и, говорят, отличался там своей расовой ненавистью и своей жестокостью не меньше, чем своей храбростью.
— Словом, мужчина во всех отношениях!.. — воскликнула она.
— В настоящее время он живет во Флоренции, — продолжал я, — говорят, у него огромное состояние…
— Об этом я не спрашивала, — быстро и резко перебила она. — Он опасен, — заговорила она снова
— Нет.
— Возлюбленная?
— Тоже нет.
— В каком театре он бывает?
— Сегодня он в театре Николини, где играют гениальная Вирджиния Марини и Сальвини, величайший из современных артистов в Италии, — быть может, во всей Европе.
— Ступай достань ложу… Живо! Живо!
— Но, госпожа…
— Хочешь отведать хлыста?
— Можешь подождать в партере, — сказала она мне, когда я положил ее бинокль и афишу на барьер ложи и пододвинул ей скамейку под ноги.
И вот я стою и вынужден прислониться к стене, чтобы не свалиться с ног — от зависти, от ярости… Нет, ярость — неподходящее слово — от смертельной тревоги.
Я вижу ее в ложе в голубом муаровом платье, с широким горностаевым плащом на обнаженных плечах и напротив нее — вижу, как они пожирают друг друга глазами, как для них обоих не существует ни сцена, ни Памела Гольдони, ни Сальвини, ни Марини, ни публика, ни весь мир…
А я… Что я такое в эту минуту?
Сегодня она едет на бал в греческое посольство. Рассчитывает встретить его там.
Оделась она, по крайней мере, с этим расчетом. Тяжелое зеленое шелковое платье цвета морской воды пластически облегает ее божественные формы, оставляя обнаженными бюст и руки. В волосах, собранных в один-единственный огненный узел, цветет белая водяная лилия, и зеленые водоросли спускаются вдоль спины, перемешанные с несколькими свободными прядями волос.
Ни тени в ней не осталось прежнего волнения, лихорадочного трепета. Она спокойна — так спокойна, что у меня кровь стынет, глядя на нее, и сердце у меня холодеет под ее взглядом.
Медлительно, величаво, устало-лениво подымается она по мраморным ступеням, сбрасывает свой драгоценный покров и небрежно входит в зал, полный серебристого тумана от дыма сотен свечей.
Как потерянный, смотрю я несколько минут ей вслед, потом подымаю ее плащ, выскользнувший у меня из рук так, что я этого и не заметил. Он еще сохраняет теплоту ее плеч.
Я целую это место, глаза мои наполняются слезами.
Вот и он. В черном бархатном камзоле, богато, до расточительности, опушенном темным соболем, — это красивый, высокомерный деспот, привыкший играть человеческой жизнью, человеческой душой.
Он останавливается в вестибюле, гордо озирается и останавливает на мне зловеще-долгий взгляд.
И меня снова охватывает под его ледяным взглядом та же страшная, смертельная тревога — предчувствие, что этот человек может ее
И что всего позорнее: я хотел бы ненавидеть его — и не могу.
Каким образом и он меня заметил — именно меня, среди целой толпы слуг?
Кивком головы он подзывает меня — неподражаемо благородное движение головой! — и я… против собственной воля повинуюсь его повелительному знаку.
— Сними с меня шубу, — спокойно приказывает он.
Я дрожу всем телом от негодования, но повинуюсь, — смиренно, как раб.
Всю ночь я сижу и жду в передней и брежу, как в лихорадочном жару. Странные образы и картины проносятся перед моим внутренним взором…
Я вижу, как они встречаются, вижу первый долгий взгляд… вижу, как она носится по зале в его объятьях, склонившись в упоении к нему на грудь с полузакрытыми глазами… Я вижу его в святилище любви лежащим на оттоманке, не в качестве раба — в качестве господина… вижу ее у его ног, себя на коленях прислуживающим ему… вижу, как задрожал чайный поднос в моей руке и как он схватился за хлыст…
Вдруг слышу, слуги говорят о нем.
Он странный мужчина, похожий на женщину; он знает, что он хорош и держится соответственно этому; меняет по четыре, пять раз в день кокетливый туалет — словно тщеславная куртизанка.
В Париже он появился вначале в женском платье, и мужчины засыпали его любовными письмами. Один знаменитый итальянский певец, знаменитый своим талантом столько же, сколько своей страстностью, ворвался даже в квартиру его и грозил лишить себя жизни, если не добьется благосклонности.
— Мне очень жаль, — ответил он с улыбкой, — мне было бы очень приятно подарить вам благосклонность, но теперь ничего другого не остается, как исполнить ваш смертный приговор, потому что я… мужчина.
Зал уже значительно опустел, но она еще, по-видимому, совсем не думает собираться.
Сквозь опущенные жалюзи уже забрезжило утро.
Наконец-то прошелестел ее тяжелый шелк, струящийся вокруг нее и за ней потоком зеленых волн. Медленно, шаг за шагом подходит она, разговаривая с ним на ходу.
Я совсем в эту минуту не существую для нее, она не дает себе даже труда приказать мне что-нибудь.
— Плащ для мадам, — приказывает он, совершенно не подумав, конечно, помочь ей сам.
Пока я надеваю на нее плащ, он стоит рядом с ней, скрестив руки. А она, пока я, стоя на коленях, надеваю ей меховые ботики, опирается слегка о его плечо и спрашивает:
— Вы начали о нраве львицы?
— Когда на льва, которого она избрала, с которым она живет, нападает другой, — продолжал свой рассказ грек, — львица спокойно ложится наземь и созерцает борьбу, и если ее супруг терпит поражение, она не приходит на помощь к нему — она равнодушно смотрит, как он истекает кровью в когтях своего противника, и следует за победителем, за сильнейшим. Такова природа женщины.