Сочинения
Шрифт:
Если шум не унимается, наставник покраснеет и громче прежнего повторит: "Не шумите! пожалуйста, не шумите! Не то, честное слово, я пущу кому-нибудь в голову своею книгою"... Эта угроза, конечно, никого не пугает, тем более что она никогда не приводится в исполнение. Но Яков Иванович все-таки достигает своей цели, то есть в классе наступает непродолжительная тишина. Его боятся потому, что своим смирением и безответностию он успел себе снискать расположение нашего инспектора.
20
Бедный Иван Ермолаич! Он совсем спился с кругу. Грустно было смотреть, в каком виде пришел он сегодня вечером к Федору Федоровичу. Шинель истаскана, просто - дрянь! Подкладка порвалась, из-под изношенного
Федор Федорович принял его чрезвычайно холодно или, лучше сказать, грубо; не только не подал ему руки, даже не пригласил его сесть, и ходил из угла в угол, поигрывая махрами своего пояса и напевая себе под нос какую-то песню, как будто в комнате, кроме него, не было ни одной живой души.
– Знаете ли что, Федор Федорович, - сказал незваный гость, потирая свои синие, озябшие руки, - дайте мне, пожалуйста, рюмку водки. Я, мочи нет, озяб!
– У меня ни капли нет водки. Я почти никогда ее не имею.
– Иван Ермолаич подошел к печке, прикладывал свои руки к теплым кафлям и, обернувшись, прислонился к ней спиною.
– Что же у вас есть? Дайте хоть одну рюмку. Авось убытку будет немного.
– Рому, пожалуй, я дам: есть немножко. Ведь вы уж где-то выпили... довольно бы, кажется.
– Да ну, - ради бога, без наставлений! Давать - так давай, нет - бог с тобою!
Федор Федорович пошел в свой кабинет и вынес оттуда рюмку рома. Иван Ермолаич ее выпил и сел, облокотившись на стол. Несколько времени прошло в молчании.
– Глупая история, - сказал Иван Ермолаич, - глупейшая история!
– Что такое?
– спросил Федор Федорович.
– А вот что: на днях я имел удовольствие беседовать с отцом ректором и остался в дураках.
– Я думал, случилось что-нибудь особенное, - отвечал Федор Федорович, закуривая папиросу и растягиваясь во весь свой рост на мягком диване.
– Теперь я все спрашиваю себя: за каким чертом я к нему ходил?
– Совершенно справедливо. Он уже не раз намыливал вам голову; пора бы оставить его в покое.
– Но, помилуйте! что ж это такое? Чем я виноват?
– вскричал Иван Ермолаич, поднимаясь со стула и вдруг одушевляясь.
– Вот слушайте: ученики собрали тридцать рублей серебром и просили меня, чтобы я составил им по своему выбору библиотечку, которою они могли бы постоянно пользоваться и, от времени до времени, ее увеличивать. Мысль прекрасная, не правда ли? Я пошел к отцу ректору и объяснил ему, в чем дело. "Вы, - сказал он, спросились бы прежде у того, кто постарше вас, тогда и собирали бы деньги".
– "Деньги, - отвечал я, - мне принесли собранными".
– "Так, так. Ну, что ж вы хотите купить?" - "Конечно, - говорю я, - что-нибудь для легкого чтения, например сочинения Пушкина, романы Вальтер Скотта, Купера..." - "Ну, вот-вот! Пушкина... стишки, больше ничего, стишки. Опять вот Купера... Кто это такой Купер? О чем он писал? Нет, нет! романы нам не годятся".
– "Да ведь у нас читают Поль-де-Кока и тому подобное. Ведь это помои! Не лучше ли дать ученикам что-нибудь порядочное".
– "Нет, что ж... Нам это не годится. Вы уж, пожалуйста, не ходите ко мне вперед с такими пустяками. А деньги отдайте назад, непременно отдайте".
– "Помилуйте!
– возразил я, устройство библиотеки..." - "Занимайтесь своим делом, вот что! Мне некогда пересыпать с вами из пустого в порожнее. До свидания!.." Скажите по совести, что ж это такое?
– заключил Иван Ермолаич.
– Не мое дело, - отвечал Федор Федорович.
– Всяк Еремей про себя разумей.
– И только?
– Больше ничего.
Гость постоял с минуту в раздумье и сказал, как-то принужденно улыбаясь:
– Честь имею кланяться, Федор Федорович!..
– Будьте здоровы...
– Иван Ермолаич ушел.
– Гришка!
– крикнул Федор Федорович.
– Ась, - отвечал мальчуган из передней.
– Ты видел вот этого барина, что сейчас отсюда вышел?
– Видел.
– Если когда-нибудь он опять придет, скажи ему, что меня нет дома. Слышишь?
– Слышу.
О мой мудрый наставник! Если б ты знал, как ты упал теперь в моих глазах!..
25
Я сейчас. получил от батюшки письмо. Вот что, между прочим, он пишет: "Ты поменьше предавайся мечтательности. О перемене своей квартиры, до твоего перевода в богословие, думать не смей; ибо наставник твой примет сию перемену за обиду, и тебе придется тогда плохо. Ты пишешь, что он скупится давать тебе свечи; посылаю тебе денег, купи на них свеч, но по-пустому их не трать; пустяков не читай и веди себя так, чтобы я был тобою доволен и чтобы худого о тебе ни от кого не слышал. Насчет того, что ты ему прислуживаешь, я тебе скажу, что это еще не беда, ибо старшим себя повиноваться ты обязан..."
Итак, терпение и терпение. Об этом говорят мне не только все окружающие меня люди, но книги и тетрадки, которые я учу наизусть, и, кажется, самые стены, в которых я живу. Будем терпеть, если нет другого исхода.
Далее батюшка пишет, что дьячок наш, Кондратьич, выехавший куда-то со двора, под хмельком, во время метели, - пропал и два дня не было о нем ни слуху ни духу. Лошадь его возвратилась домой с пустыми санями. На третий день Кондратьича нашли в поле, в логу. Он замерз и лежал на боку, подогнув под себя ногу. Спину его занесло снегом. Из-за пазухи его тулупа вынута стклянка с вином и недоеденный блин. "Мир его праху!
– говорит батюшка и прибавляет: - Впрочем, худая трава из поля вон..."
Мир его праху! и я скажу в свою очередь. Как знать? Может быть, и он был бы порядочным человеком, если бы его окружала другая обстановка, другие лица. Умел же он сработать отличную телегу, выстругать раму, связать красивую, узорчатую клетку, никогда не учившись этому ремеслу...
Февраля 1
И когда этот Яблочкин отдохнет хоть на минуту от своего беспрестанного, горячего труда? Он изучает теперь немецкий язык и начал уже переводить Шиллера.
– Что ты, брат, делаешь, - говорю я ему, - пожалей хоть немного свое здоровье...
– Ничего, - отвечал он, медленно поднимаясь со стула. Лицо его было бледно и грустно.
– А грудь, душа моя, у меня все болит да болит. Боль какая-то глухая. Не понимаю, что это значит.
– И он прилег на свою кровать.
– Давно ли ты стал заниматься немецким языком?
– спросил я его, перелистывая от нечего делать книгу Шиллера, в которой не понимал ни одного слова.
– Месяца три. Выучил склонения и глаголы и прямо взялся за перевод. Трудно, Вася. По правде сказать, мы не избалованы судьбою. Потом и кровью приходится расплачиваться нам не только за каждый шаг, но и за каждый вершок вперед.
– А как идут твои занятия по семинарии?
– Можно бы сказать - не дурно, если бы к ним не примешивались истории о тросточках и тому подобное. Как ты думаешь? Уж не писать ли мне по этому поводу, конечно, в виде подражания нашим темам, рассуждение на тему своего собственного изобретения: "Зависит ли любовь к занятиям от рода и обстановки самых занятий, или может быть возбуждаема историями разных тросточек и тому подобное?.."
– Какая тросточка?
– спросил я с удивлением, - что это за история?