Сочинения
Шрифт:
…Притом жена и дети,
А там боярщина, подушные, оброк,
И выдался ль когда на свете
Хотя один мне радостный денек?
а заключительный смысл рассказа выражен с такою простотою и верностью:
Что как на свете жить ни тошно,
Но умирать еще тошней.
<…> Казалось, что после Крылова никому не следовало бы отваживаться на чтение стихов своих, каковы бы они ни были, однако ж князь Горчаков, по приглашении приятелей своих Кикина и Карабанова, решился на этот подвиг и, вынув из-за пазухи довольно толстую тетрадь, обратился ко мне с просьбою прочитать его послание к какому-то Честану о клевете. Как ни лестно было для меня это приглашение, однако ж я долго отговаривался, извиняясь тем, что, не зная стихов, невозможно хорошо читать их, потому что легко дать им противоположную интонацию, но Гаврила Романович с нетерпением сказал: “Э, да ну, братец, читай! что
Все слушали с большим вниманием, и по окончании чтения А. С. Хвостов сказал, кивая на князя Горчакова, с которым, как видно, он исстари дружен: “Это наш Ювенал”. <…>
…А. С. Шишков приглашал князя Шихматова прочитать сочиненную им недавно поэму в трех песнях “Пожарский, Минин и Гермоген”; но он не имел ее с собою, а наизусть не помнил, и потому положили читать ее в будущую субботу у Гаврилы Романовича. Моряк Шихматов необыкновенно благообразный молодой человек, ростом мал и вовсе не красавец, ьо имеет такую кроткую и светлую физиономию, что, кажется, ни одно нечистое помышление никогда не забиралось к нему в голову. Признаюсь в грехе, я ему позавидовал: в эти годы снискать такое уважение и быть на пороге в Академию… За ужином, обильным и вкусным, А. С. Хвостов с Кикиным начали шутя нападать на Шихматова за отвращение его от мифологии, доказывая, что это непобедимое в нем отвращение происходит от одного только упрямства, а что, верно, он сам чувствует и понимает, каким огромным пособием могла бы служить ему мифология в его сочинениях.
– “Избави меня боже!” - с жаром возразил Шихматов, - почитать пособием вашу мифологию и пачкать вдохновение этой бесовщиной, в которой, кроме постыдного заблуждения ума человеческого, я ничего не вижу. Пошлые и бесстыдные бабьи сказки - вот и вся мифология. Да и самая-то древняя история, до времен христианских - египетская, греческая и римская - сущие бредни, и я почитаю, что поэту-христианину неприлично заимствовать из нее уподобления не только лиц, но и самых происшествий, когда у нее есть история библейская, неоспоримо верная и сообразная с здравым рассудком.
Славные понятия имели эти греки и римляне о божестве и человечестве, чтоб перенимать нелепые их карикатуры на то и другое и усваивать их нашей словесности!”
Образ мыслей молодого поэта, может быть, и слишком односторонен, однако ж в словах его есть много и правды.
После ужина Гаврила Романович пожелал, чтоб я продекламировал что-нибудь из “Артабана”, которого он, как я подозреваю, успел, по расположению ко мне, расхвалить Шишкову и Захарову, потому что они настоятельнее всех стали о том просить меня. Я отказался решительно от декламации, извинившись тем, что ничего припомнить не могу, но предложил, если будет им угодно, прочитать свое послание к “Счастливцу”, написанное гекзаметрами; тотчас же около меня составился кружок, и я, не робея, пропел им:
Юноша! тщетно себе ты присвоил названье счастливца: Ты, не окончивший поприща, смеешь хвалиться победой!
Старики слушали меня со вниманием и благосклонностью, особенно Гаврила Романович, которого всегда поражает какая-нибудь новизна, очень хвалил и мысли и выражения, но позади меня кто-то очень внятно прэ-шептал: “В тредьяковщину заехал!” И этот кто-то чуть ли не был Писарев. Бог с ним! Гаврила Романович сетовал, зачем я не прочитал ему прежде этих стихов, и прибавил, что если у меня в чемодане есть еще что-нибудь, то принес бы к нему на показ. Дорогой отозвался он о князе Шихматове, что “он точно имеет большое дарование, да уж не по летам больно умничает”.
[Image031]
И. И. Дмитриев
ВЗГЛЯД НА МОЮ ЖИЗНЬ
Поэзия Державина известна мне стала еще с 1776 года. Около того времени первые произведения его вышли в свет без имени автора из типографии Академии наук под названием “Оды, сочиненные и перезеденные при горе Читалагае”. <…>
В этой книжке помещено было несколько од разного содержания, более философических, и послание Фридриха Второго к астроному Мопертию, переведенное в прозе. Я упоминаю с такою подробностию об этой книжке потому только, что ныне она редка и немногим известна даже из литераторов. В стихах, помещенных в ней, при некоторых недостатках, уже показывались замашки или вспышки врожденного таланта и его главные свойства: благородная смелость, строгие правила и резкость в выражениях. После того в разные времена вышли также без его имени: “Послание к И. И. Шувалову, по случаю возвращения его из чужих краев”, писанное в Казани; оды: “На смерть князя Мещерского”; “К соседу”; “К Киргиз-Кайсацкой царевне Фели-це”; стансы: “Успокоенное неверие”, дифирамб “На выздоровление И. И. Шувалова” и “Гребеневский ключ”, посвященный М. М. Хераскову. Все эти стихи, по моему мнению, едва ли не лучшие и совершеннейшие из поэтических произведений Державина. Они были напечатаны в “С.-Петербургском вестнике” в 1778 году и последующих, а потом некоторые из них перепечатаны с поправками в “Собеседнике любителей российского слова”. В нем участвовала сама императрица. Ее сочинения выходили под названием “Были и небылицы”. Издавался же он под надзором президента обеих Академий княгини Катерины Романовны Дашковой. Кроме “Фелицы”, долго я не знал об имени автора
Во вторую кампанию шведской войны я ездил на границу Финляндии для свидания с старшим братом моим. Он служил тогда в пехотном Псковском полку премьер-майором. В продолжение дороги и на месте я вел поденную записку; описывая в ней, между прочим, красивое местоположение, употребил я обращение в стихах к Державину и назвал его единственным у нас живописцем природы. По возвращении моем, знакомец мой П. Ю. Львов переписал эти стихи для себя и показал их поэту. Он захотел узнать меня, несколько раз говорил о том Львову; но я совестился представиться знаменитому певцу в лице мелкого и еще никем не признанного стихотворца, долго не мог решиться и все откладывал. Наконец, одним утром знакомец мой прислал собственноручную к нему записку Державина. Он еще напоминал Львову о желании его сойтись со мною. Эта записка победила мою застенчивость. Итак, в сопровождении Львова отправился я к поэту, с которым желал и робел познакомиться.
Мы застали хозяина и хозяйку в авторском кабинете: в колпаке и в атласном голубом халате, он что-то писал на высоком налое; а она, в утреннем белом платье, сидела в креслах посреди комнаты и парикмахер завивал ей волосы. Добросердечный вид и приветливость обоих с первых слов ободрили меня. Поговоря несколько минут о словесности, о войне и пр., я хотел, соблюдая приличие, откланяться, но они оба стали унимать меня к обеду. После кофея я опять поднялся, и еще упрошен был до чая. Таким образом с первого посещения я просидел у них весь день, а через две недели уже сделался коротким знакомцем в доме. И с того времени редко проходил день, чтоб я не виделся с этой любезной и незабвенной четою.
Державину минуло тогда пятьдесят лет. Он был еще действительным статским советником и кавалером ордена св. Владимира третьей степени. Года за два пред тем он отрешен был от должности губернатора Тамбовской губернии по случаю несогласия, происшедшего между ним и генерал-губернатором или наместником графом Гудовичем. Взаимные их жалобы отданы были на рассмотрение Сената. Державин был оправдан. Любопытная столица с нетерпением ожидала от премудрой Фелицы решения судьбы любимого ее поэта.
Между тем князь Потемкин-Таврический, отправляясь в армию, приготовлялся несколько месяцев к великолепному угощению императрицы. Это было уже по взятии Очакова. Державину поручено было от князя заблаговременно сочинить, по сообщенной ему программе, описание праздника. Знакомство наше началось вместе с этой работою. Почти в моих глазах она была продолжаема и окончена. Праздник изумил всю столицу; описание напечатано, но не полюбилось, как слышно было, Потемкину; вероятно, за поэтическую характеристику хозяина, довольно верную, но не у места шутливую.
С первых дней нашего знакомства я уже пробежал толстую рукопись всех собранных его стихотворений, известных мне и неизвестных. Сверх того, показаны мне и те, которые, по хлопотам службы, долгое время лежали у него неоконченными. Главнейшие из них были: “Водопад”, состоявший тогда в пятнадцати только строфах, “Видение Мурзы”, ода “На коварство”, “Прогулка в Сарском Селе”. Последние стихи, равно как и “Видение Мурзы”, дописал он уже при появлении “Московского журнала”; “Водопад” гораздо после, когда получено было известие о кончине князя Потемкина; оду же “На коварство” еще позднее. Немногим известно, что и “Вельможа” напечатан был в числе од, писанных при горе Читалагае, о коих я упоминал выше; но любители словесности познакомились с нею уже при втором появлении, когда поэт прибавил в этой оде несколько строф, столь изобильных сатирическою солью и яркими картинами. Возобновление ее последовало по кончине князя Потемкина, при генерал-прокуроре графе Самойлове. Общество находило в ней много намеков на счет того и другого. Тогда поэт был уже сенатором.
Державин при всем своем гении с великим трудом поправлял свои стихи. Он снисходительно выслушивал советы и замечания, охотно принимался за переделку стиха, но редко имел в том удачу. Везде и непрестанно внимание его обращено было к поэзии. Часто я заставал его стоявшим неподвижно против окна и устремившим глаза к небу. “Что вы думаете?” - однажды спросил я. “Любуюсь вечерними облаками”, - отвечал он. И чрез некоторое время после того вышли стихи “К дому, любящему учение” (к семейству графа А. С. Строганова), в которых он впервые назвал облака краезлатыми. В другой раз заметил я, что он за обедом смотрит на разварную щуку и что-то шепчет; спрашиваю тому причину. “А вот я думаю, - сказал он, - что если бы случилось мне приглашать в стихах кого-нибудь к обеду, то при исчислении блюд, какими хозяин намерен потчевать, можно бы оказать, что будет “и щука с голубым пером”. И мы чрез год или два услышали этот стих в его послании к князю Александру Андреевичу Безбородке.