Сочинения
Шрифт:
В течение сего времени случилась между князем Потемкиным и любимцем графом Зубовым неприятная для Державина история, в которую он нечаянным образом стал замешан. В одно время, при множестве предстоящих пред князем поклонников, бежал как бешеный, некто отставной провиантского стата майор Бехтеев и закричал громко: “Помилуйте, ваша светлость, обороните от Александра Николаевича Зубова, который, надеясь на своего сына, ограбил меня”. Князь, увидев столь азартного человека, произносящего дерзкую жалобу на человека, приближенного ко двору, и из осторожности, может быть, чтоб не произнес еще каких язвительных слов на столь знаменитого обидчика, или чтоб не подать поводу мыслить о не весьма хорошем его расположении к фавориту (ибо между ими не хорошо было), встал стремительно с места и, взяв Бехтеева за руку, увел к себе в кабинет. Там, с добрые полчаса быв наедине, что они говорили, неизвестно. Но только когда вышли, то, спустя несколько, стали предстоящие пошептывать, что старик Зубов отнял у Бехтеева наглым образом деревню; что несмотря на случай <сына>, отдадут грабителя под суд. В продолжение дня говорили о сем во всех знатных домах, как то у графов Безбо-родки, Воронцова, кн. Вяземского и прочих для того, что отец фаворитов своим надменным и мздоимочным поведением уже всем становился несносен. На другой же день поутру явился Бехтеев к Державину и стал усердно просить, чтоб он был с его стороны в совестном суде посредником, в который он подал на старика Зубова прошение. Державин, сколько мог, отговаривался от сей чести, извиняяся, что он не может идти против отца того, который оказывает ему свое благорасположение. Но Бехтеев настоял в своем искании, ссылаясь на учреждение о губерниях, в котором именно воспрещено отказываться от посредничества в совестном суде. Державин не знал, что делать, выпросил сроку до завтра, поехал к молодому Зубову; рассказав ему все происшествие, бывшее у князя Потемкина, слухи городские и просьбу Бехтеева, желал от него
Державин Бехтееву предложил, и он согласился, только чтоб возвращена была ему деревня; но старый Зубов иначе на мир не шел, как чтоб ему же Бехтеев заплатил якобы убытков шестнадцать тысяч рублей; а как сие совсем было несправедливо и стыдно было требовать их с Бехтеева, то молодой обещал отдать свои, только чтоб отцу не сказывать. Но с сим вместе об этом замолчал; ибо, как слышно было, что старик его переуверил было в своей правости. Бехтеев наступил на Державина, как на посредника, чтоб кончить скорее дело, грозя императрице подать письмо, чего недоброжелатели Зубова только и ждали, чтоб подвергнуть его ответу. Державин стал убедительно говорить любимцу императрицы против отца его, что, может быть, было и не весьма приятно; однако же убедил молодой Зубов старого, и дело чрез записи кончено миролюбием. Сего никогда не мог простить жадный корыстолюбец Державину; но ничего не мог ему сделать, хотя бы и желал, как по покровительству сына, так и Потемкина, который в сие время весьма был хорош к автору торжественных хоров для праздника на взятие Измаила, отправленного им в Таврическом его доме, который, по его кончине, переименован дворцом. Словом, Потемкин в сие время за Державиным, так сказать, волочился: желая от него похвальных себе стихов, спрашивал чрез г. Попова, чего он желает. Но, с другой стороны, молодой Зубов, фаворит императрицы, призвав его в один день к себе в кабинет, сказал ему от имени государыии, чтоб он писал для князя, что он прикажет; но отнюдь бы от него ничего не принимал и не просил, что он и без него все иметь будет, прибавя, что императрица назначила его быть при себе статс-секретарем по военной части. Надобно знать, что в сие время кры-лося какое-то тайное в сердце императрицы подозрение против сего фельдмаршала, по истинным <ли> политическим каким, замеченным от двора причинам, или по недоброжелательству Зубова, как носился слух тогда, что князь, поехав из армии, сказал своим приближенным, что он нездоров и едет в Петербург зубы дергать. Сие дошло до молодого вельможи и подкреплено было, сколько известно, разными внушениями истинного сокрушителя Измаила, приехавшего тогда из армии. Великий Суворов, - но, как человек со слабостями, из честолюбия ли, или зависти, или из истинной ревности к благу отечества, но только приметно было, что шел тайно против неискусного своего фельдмаршала, которому, со всем своим искусством, должен был единственно по воле самодержавной власти повиноваться. Державин в таковых мудреных обстоятельствах не знал, что делать и на которую сторону искренно предаться, ибо от обеих был ласкаем.
В светлый праздник Христова воскресенья, как обыкновенно и ныне бывает, <был> съезд к вечерне, после которой императрица жаловала дам к руке в присутствии всего двора и имеющих к оному въезд кавалеров, в числе которых был и Державин. Вышед из церкви, повела она всех с собою в эрмитаж. Лишь только вошли в залу и сделали по обыкновению круг, то императрица с свойственным ей величественным видом прямо подошла к Державину и велела ему за собою идти. Он и все удивилися, недоумевая, что сие значит. Пришед в отдаленные эрмитажа комнаты, остановилась в той, где стоят ныне бюсты Румянцева, Суворова, Чичагова и прочих; начала приказывать тихо, как бы какую тайну, чтоб он сочинил Чичагову надпись на случай мужественного его отражения в прошедшем году в Ревеле сильнейшего в три раза против российского флота шведского, которая была б сколько возможно кратка, и непременно помещены бы были в ней слова сего мореходца. Когда она ему сказала, что идет сильный флот шведский против нашего ревельского, посылая его оным командовать, то он ей отвечал равнодушно: бог милостив, не проглотят. Это ей понравилось. Приказав сделать его бюст, желала, чтоб на оном надпись именно из тех слов состояла. Державин, приняв повеление, не мог, однако, отгадать, к чему было такое ничего не значащее поручение и что при столь великом собрании отведен был таинственно с важностию в столь отдаленные чертоги, тем паче что на другой день, исто-ща все силы свои и в поэзии искусство, принес он сорок надписей и представил чрез любимца государыне, но ни одна из них ею не апробована; а написала она сама прозою, которую и ныне можно видеть на бюсге Чичагова. Опосле сие объяснилось и было не что иное, как поддраживание или толчок Потемкину, что императрица, против его воли, хотела сделать своим докладчиком по военным делам Державина и для того его столь отличительно показала публике. Князь, узнав сие, не вышел в собрание и, по обыкновению его, сказавшись больным, перевязал себе голову платком и лег в постелю.
Однако же, в исходе Фоминой недели, то есть 28-го апреля, дал известный великолепный праздник в Таврическом своем доме, где императрица с всею высочайшею фамилиею при великолепнейшем собрании присутствовала. Там были петы вышеупомянутые сочиненные Державиным хоры, которыми быв хозяин доволен, благодарил автора и пригласил его к себе обедать, который обещал сочинить ему описание того праздника. Без сомнения, князь ожидал себе в том описании великих похвал, или, лучше сказать, обыкновенной от стихотворцев сильным людям лести. Вследствие чего в мае или в начале июня, как жил князь в Летнем дворце, когда Державин поутру принес ему то описание, просил Василия Степановича доложить ему об оном, князь приказал его просить к себе в кабинет. Стихотворец вошел, подал тетрадь, а князь, весьма учтиво поблагодаря его, просил, остаться у себя обедать, приказав тогда же нарочно готовить стол. Державин пошел в канцелярию к Попову, - дожидался, не прикажет ли чего князь; где свободный имел случай и довольно время объяснить, что мало в том описании на лицо князя похвал; но скрыл прямую тому причину, бояся неудовольствия от двора, а сказал, что как от князя никаких еще благодеяний личных не имел, а коротко великих его качеств не знает, то и опасался быть причтен в число подлых и низких ласкателей, каковым никто не дает истинного вероятия; а потому и рассудил отнесть все похвалы только к императрице и всему русскому народу, яко при его общественном торжестве, так, как и в оде на взятие Измаила; но ежели князь примет сие благосклонно и позволит впредь короче узнать его превосходные качества, то он обещал превознести его, сколько его дарования достанет. Но таковое извинение мало в пользу автора послужило: ибо князь когда прочел описание и увидел, что в нем отдана равная с ним честь Румянцеву и Орлову, его соперникам, то с фуриею выскочил из своей спальни, приказал подать коляску и, несмотря на шедшую бурю, гром и молнию, ускакал бог знает куда. Все пришли в смятение, столы разобрали - и обед исчез. Державин сказал о сем Зубову и не оставил, однако, в первое воскресенье, при переезде князя в Таврический его дом, засвидетельствовать ему своего почтения. Он принял его холодно, однако не сердито. Князю при дворе тогда очень было плохо. Злоязычники говорили, что будто он часто пьян напивается, а иногда как бы сходит с ума; заезжая к женщинам, почти с ним не знакомым, говорит несвязно всякую нелепицу. Но Державин, несмотря на то, и к Зубову и к нему ездил. В сие время без его согласия князем Репниным с турками мир заключен. Это его больше убило. Перед отъездом в армию, когда он был уже на пути в Царском Селе, по приезде с ним откланялся. Спрашивал еще Попов Державина, чтоб он открылся, не желает ли он чего - князь все сделает; но он, хотя имел великую во всем тогда нужду, по обстоятельствам, которые ниже объяснятся, однако, слышав запрещение, чрез Зубова, императрицы ни о чем его не просить, сказал, что ему ничего не надобно. Князь, получив такой отзыв, позвал его к себе в спальню, посадил наедине с собою на софу и, уверив в своем к нему благорасположении, с ним простился.
Должно справедливость отдать князю Потемкину, что он имел весьма сердце доброе и был человек отлично великодушный. Шутки в оде “Фелице” на счет вельмож, а более на его вмещенные, которые императрица, заметя карандашом, разослала в печатных экземплярах по приличию к каждому, его нимало не тронули или, по крайней мере, не обнаружили его гневных душевных расположений, не так, как прочих господ, которые за то сочинителя возненавидели и злобно гнали; но напротив того, он оказал ему доброхотство и желал, как кажется, всем сердцем благотворить, ежели б вышеописанные дворские обстоятельства не воспрепятствовали. Вопреки тому, по отъезде князя в армию, любимец императрицы граф Зубов,
Но вдруг неожиданно получает рескрипт императрицы, которым повелевалось ему приложенное на высочайшее имя прошение венецианского посланника графа Моцениго на государственного банкира Сутерланда рассмотреть и, собрав по оному нужные справки, доложить ее величеству. Претензия его в том состояла, что Сутер-ланд имел с ним торговые сношения и, получив от него товары из Италии, употреблял их не так, как должно, и причинил ему чрез то убытку до 120 000 рублей; о чем хотя и относился он в коммерц- и иностранную коллегии, но оные ему, как и все министерство, никакого удовлетворения не сделали: то и просил он, чтоб ее величество, из особливого благоволения за его верную службу российскому двору, приказала сие дело рассмотреть действительному статскому советнику Державину и ее величеству доложить. Сколько опосле известно стало, то на сие настроила его, графа Моцениго, княгиня Дашкова из каких-то собственных своих корыстных расчетов, без которых она ничего и ни для кого не делала. В собрании справок из многих мест по сему делу и в рассмотрении оных прошло несколько месяцев или, лучше, целое лето. В течение сего времени, то есть в октябре месяце, получено известие из армии, что князь Потемкин, оканчивавший поставленный на море Князем Репниным с турками мир, скончался. Сие как громом всех поразило, а особливо императрицу, которая чрезвычайно о сем присноименном талантами и слабостями вельможе соболезновала, и не нашли способнее человека послать на конгресс в Яссы для заключения мира, как графа, а потом князем бывшего Александра Андреевича Безбородку, которому приказала кабинетские свои дела сдать молодому своему любимцу графу Зубову. Державин посещал всякий день его; в надежде быть употреблену в дела, наверное, ласкался иметь какое-нибудь из оных и по статской части, которых превеликое множество недокладоваиных перешло от Безбо-родки к Зубову. Но ожидание было тщетно; дела валялись без рассмотрения, и ему фаворит не говорил ни слова, как будто никакого обещания ему от государыни объявлено не было.
Но в один день, как он к нему по обыкновению пришел, спрашивал как бы из любопытства молодой государственный человек: можно ли нерешенные дела из одной губернии по подозрениям переносить в другие? Державин, не знав причины вопроса, отвечал: “Нет, потому что в учреждении именно запрещено из одного губернского правления, или палаты, или какого-либо суда дела нерешенные переносить в другие губернии, да и нужды в том, по состоянию 1762 года апелляционного указа, никакой быть не может: ибо всякий недовольный имеет право переносить свое дело по апелляции из нижних судов в верхние, доводя их <т. е. его> до самого Сената; а потому всякое подозрение и незаконность решений уничтожатся сами по себе, если не в средних местах, то в сказанном верховном правительстве. Когда же еще апелляционного указа не было, то тяжущиеся по необходимой нужде от утеснения ли губернатора или судей, или по ябеде, дабы более запутать, переводили дела из воеводских, провинциальных и губернских канцелярий в подобные им места других губерний”. Спрашивающий, получив полный ответ, замолчал и завел другую речь. В первое после того воскресенье слышно стало по городу, что когда обер-прокурор Федор Михайлович Колокольцев, за болезнию Вяземского правя по старшинству генерал-прокурорскую должность, был по обыкновению в уборной для поднесения ее величеству прошедшей недели сенатских меморий, то она, вышед из спальни, прямо с гневом устремилась на него и, схватя его за Владимирский крест, спрашивала, как он смел коверкать ее учреждение. Он от ужаса помертвел и не знал, что ответствовать; наконец, сколько-нибудь собравшись с духом, промолвил: “Что такое, государыня! я не знаю”.
– “Как не знаешь? Я усмотрела из мемории, что переводятся у вас в Сенате во 2-м департаменте, где ты обер-прокурор, нерешенные дела из одной губернии в другую; а именно следственное дело помещика Ярославова переведено из Ярославской губернии в Нижегородскую; а в учреждении моем запрещено; то для чего это?” - “Таких, государыня, и много дел”.
– “Как, много? Вот вы как мои законы исполняете! Подай мне сейчас рапорт, какие именно дела переведены?” С трепетом бедный обер-прокурор, едва жив, из покоя вышел. Вследствие сего окрика того же дня ввечеру наперсник государыни, призвав Державина к себе, объявил ему, что императрица определяет его к себе для принятия прошений и, делая своим статс-секретарем, поручает ему наблюдение за сенатскими мемориями, чтоб он по них докладывал ей, когда усмотрит какое незаконное Сената решение. На другой день, то есть 12-го декабря 1791 года, и действительно состоялся указ. Но пред тем еще задолго имел он позволение доложить государыне по вышеупомянутому делу графа Моцениго, и действительно несколько раз докладывал; но как со стороны Сутерланда было все министерство, потому что все были ему должны деньгами <.”>, то императрица и отсылала раз шесть с нерешимостью докладчика, говоря, что он еще в делах нов. Вместо того, хотя видела правоту Моцениго, но не хотела огорчить всех ближних ее вельмож. <…>
По разнесшемуся слуху об определении Державина в сию должность, как сбежалось к нему множество канцелярских служителей, просящихся в его канцелярию, то он, дабы испытать их способности, принесенные к нему дела сенатскими секретарями раздал появившимся к “ему кандидатам, каждому по одному делу, с таковым приказанием, чтоб они сделали соображение, подчеркнув строки несправедливых решений, а на поле показали те законы, против которых учинена где погрешность, и доставили бы ему непременно завтра поутру. Желание определиться и ревность показать свою, способность и знание столько в них подействовали, что они до свету на другой день к нему явились, всякий с своим соображением. Державин до 9-и часов успел их пересмотреть, сверить с документами, а они всякий свое набело переписали: то в положенный час и явился он ко двору. Государыня, выслушав, приказала написать указ в Сенат с выговором о несоблюдении законов, кои в соображениях были примечены. Но Державин, опасаясь, чтоб, критикуя Сенат, не попасть при первом случае самому в дураки, просил государыню, чтоб она, по новости и по неискусству его в законах, уволила его от столь скорого исполнения ее воли; а ежели угодно ей будет, то приказала бы прежде Совету рассмотреть его соображения, правильно ли он и по точной ли силе законов сделал свои заключения. Императрица изволила одобрить сие мнение и велела все бумаги и соображения отнести в Совет. Совет, по рассмотрении тех соображений, обратил к ее величеству оные с таковым своим мнением, что они с законами согласны; тогда она приказала заготовить проект вышеозначенного указа и поднесть ей на апробацию. Державин не замедлил исполнить высочайшую волю. Сие было уже в начале 1792 года.
В проекте указа написан был строгий Сенату выговор за неисполнение законов, с изображением точных слов, на таковые случаи находящихся в указах Петра Великого… <…> Императрица, выслушав проект, была им довольна; но, подумав, сказала: “Ежели вмешали уже Совет в сие дело, то отнеси в оный и сию бумагу. Посмотрим, что он скажет?” Повеление исполнено. Совет заключил, что милосердые ее величества законы никого не дозволяют обвинять без ответов: не угодно ли будет приказать с производителей дел взять оные?
– Монархиня на сие положение Совета согласилась. Державин должен был написать другой указ, которым требовалось против соображения ответов с генерал-прокурора князя Вяземского, с обер-прокурора Колокольце-ва, обер-секретарей Цызырева и Ананьевского. Ответы поданы: генерал-прокурор извинялся болезнью; обер-прокурор признавал свою вину, плакал и ублажал самым низким и трогательным образом милосердую монархиню и матерь отечества, прося о прощении; обер-секретариг Цызырев так и сяк канцелярскими оборотами оправдывался, а Ананьевский, поелику у него было дело тяжебное и никакой важности в себе не заключавшее, говорил довольно свободно. Императрица, выслушав сии ответы, а особливо Колокольцева, сказала, что он “как баба плачет, мне его слезы не нужны”. Подумав, домолвила: “Что мне с ними делать?” А наконец, взглянув на докладчика, спросила: “Что ты молчишь?” Он отвечал: “Государыня! Законы ваши говорят за себя сами, а милосердию вашему предела я предположить не могу”.
– “Хорошо ж, отнеси еще в Совет и сии ответы; пусть он мне скажет на них свое мнение”. Совет отозвался, что благости и милосердия ее он устранять не может: что угодно ей, с виновными, то пусть прикажет сделать. Тогда она приказала начисто переписать указ и принесть ей для подписания. Приняв же оный, положила пред собою в кабинете на столе, который и поныне остался в молчании… <…>
Подобно тому и внимание государыни на примечания, деланные Державиным по мемориям Сената, по которым он каждую неделю ей докладывал, час от часу ослабевало. Приказала не утруждать ее, а говорить прежде с обер-прокурорами; вследствие чего всякую субботу после обеда должны были они являться к Державину, как бы на лекцию, и выслушивать его на резолюции Сената замечания. Не исключался из сего и самый фаворитов отец, первого департамента обер-прокурор Зубов. Но и сие продолжалось несколько только месяцев; стали сенаторы и обер-прокуроры роптать, что они под мундштуком Державина. Государыня сама почувствовала, что она связала руки у вышнего своего правительства, ибо резолюции Сената, в мемории вносимые, не есть еще действительные его решения или приговоры, ибо их несколько раз законы переменять дозволяли; а потому и сие императрица отменила, а приказала только про себя Державину замечать ошибки Сената, на случай, ежели к ней поднесется от него какой решительный доклад с важными погрешностями, или она особо прикажет подать ей замечания: тогда ей по ним докладывать. Таким образом сила Державина по сенатским делам, которой, может быть, ни один из статс-секретарей по сей установленной форме от императрицы ни прежде ни после не имел (ибо в ней соединялась власть генерал-прокурора и докладчика), тотчас умалилась… <…>