Софья Алексеевна
Шрифт:
— И преосвященный согласился?
— Ну, что ты, Аннушка, преосвященный да преосвященный! Придет время, государь ему и скажет, а пока…
— Вот и я о том: пока…
19 апреля (1658), на день поминовения священномученика Пафнутия, иерея Иерусалимского, и святителя Трифона, патриарха Константинопольского, а также преподобного Никифора игумена, царь Алексей Михайлович повелел все Кремлевские и Белгородские ворота переименовать, писать и называть: Фроловские — Спасскими, Куретные — Троицкими, Боровицкие — Предтеченскими; в Белом городе Трехсвятские — Всесвятскими, Чертольские — Пречистенскими и улицу Пречистенкою; Арбатские —
— Не гневись, великий государь, только никак в толк не возьму, пошто патриарху такую сумятицу в Москву вносить. Назывались ворота и назывались, назывались улицы и назывались. Сам посуди, были Фроловские ворота в Кремле, теперь оказались в Белом городе. Мне, грешному, не разобраться, а простолюдину что делать?
— Что тебе-то за печаль, Семен Лукьянович? Своих дел у тебя мало? Все бы ты спрашивал да свое доказывал!
— Да что ж тут докажешь, государь! Я только осведомиться хотел — больно толков по городу много пошло. Ни к чему ведь это народ мутить. Вон Никон чего среди попов наделал — только что не в волосья друг дружке вцепляются. Теперь и за Москву принялся. Люд-то московский взбунтовать проще простого — гляди, дороговизна какая пошла. Медный рубль уже в десять раз дешевле серебряного стал. Жить-то людишкам как? А тут опять перемены.
— Ну, от таких перемен людишкам ни тепло, ни холодно.
— Знаю, государь, что прогневать тебя могу, все знаю, да терпеть боле сил нету. Ни тепло, ни холодно, говоришь. А откуда им знать, чего дальше из перемен-то никоновских будет? Рубли медные чеканить стали, тоже по первоначалу перемен не видать было. Прочности, прочности в жизни не остается, вот что! Ты дьяков-то порасспроси, о чем людишки в Торговых рядах да на Ивановской площади толкуют, какого зла для себя ждут. А ведь тебе, великий государь, спокойствие в Москве надобно, тебе еще воевать идти, город на произвол судьбы оставлять. Меня не слушаешь, вот у князя Алексея Никитича спроси. Думаешь, потому боярин Трубецкой молчит, что со мною не согласен? Да скажи ты государю, князь, — раз козе смерть! — всю правду скажи!
— Прав Семен Лукьянович, государь, что там говорить — во всем прав. Не порядок это — смута одна. Патриарху лишь бы власть свою во всем доказать, чтобы все его силе дивились, его одного слушали.
— Думаешь, князь, от одних твоих слов указ царский отменять буду?
— Да Бог с ним, с указом. Что сделано, то сделано. Нынче уж не исправишь, коли захочешь. Слово не воробей: вылетит — не поймаешь. По мне, великий государь, смута церковная куда страшнее. Ладно, попы промеж себя свою правду ищут, так ведь и прихожан в свои распри втягивают. Того гляди, брат на брата с дубиной пойдет.
— Не вам, воеводы, преосвященного судить.
— Кто ж его судит! Пусть по своим владениям порядки свои заводит, в дела государственные не мешается. Не думай, государь, народ все примечает, а там и во власти сомневаться начнет, волю брать. Тогда что, великий государь?
Пошли Стрешнев с Трубецким. Вона как разволновали. Только вот если подумать, и впрямь в патриаршью Крестовую палату, что в твой дворец входишь. Из сеней просторных на восток большие двери. Насупротив дверей, под иконостасом, патриаршье место — кресло с бархатною подушкою да бархатным подножием. Да и бархат особый — золотой по червчатой земле. По сторонам от патриаршьего места лавки под полавошниками, на каждый случай особыми. На каждый день святейший разрешал суконные зеленые класть, по праздникам — бархатные. Иной раз бархат рытый по красной земле с травами черными, иной — по зеленой земле тоже травы черные. А полавошники все подложены крашениною лазоревою. Коли край и откинется, поглядеть не стыдно. От патриаршьего места до входных дверей на полу попона пестрая, по праздникам — ковры богатейшие, один другого дороже да краше. Не случайно говорили, какие купцы с востока в Москву ни приедут, весь товар сначала святейшему кажут: не приглянется ли что.
Сколько раз к святейшему ни захаживал, все надивиться не мог. Не по мирскому чину палата изукрашена — разве что подоконники под сукнами лазоревыми, — а царским покоем смотрится. Чего одно паникадило огромное посеред палаты стоит, да еще с часами в нижний ярус вделанными! Звон и тот святейший придумал на Ивановской колокольне, чтобы к себе гостей прямо в Крестовую палату созывать. Все духовные пуще грома небесного боялись его с благовестом спутать, вовремя на патриаршье сидение не прибыть. Мало что святейший в Крестовой по некоторым дням вечерню и утреню слушал, настоял, чтобы общее торжественное моление с царем да боярами в навечерии праздников Рождества Христова и Богоявления тут же происходило.
А может, и есть правда в словах воеводских? Может, не зря они святейшего в мирском тщеславии подозревают. Вон и тут Государь вошел, а святейший на своем месте приподнялся, а навстречу идти медлит. Ровно шаги считает: кто сколько друг дружке навстречу пройдет.
— Редким гостем у меня ты стал, великий государь, ой, редким. Не гордыня ли тебя после походов обуяла?
— Какая ж гордыня, владыко. Сам знаешь, дел сколько.
— Неужто так плохо без тебя управлялся?
— Что ты, что ты! У меня такого и в мыслях не бывало. Да вот попенять тебе, владыко, пришел. Просил я тебя двух дворян, что в походе польском на чужую сторону перекинулись, от церкви отлучить. Поди, забыл.
— Отлучить? Помню, как не помнить. Только не царское это дело решать, кого от церкви православной отлучать. Это уж как я решу, государь, так оно и будет.
— Помилуй, владыко! Не ты ли купца, что счет тебе неверный представил, анафеме предал? Может, слух до меня пустой дошел? Всего-то за счет один, а тут дело государственное. Войску урон нанесен. Осаду городскую до конца довести не удалось. Казнить их мало…
— Вот и казни, как пожелаешь. А меня, государь, не учи. Купец власть духовную обмануть хотел. Ты хоть это-то понимаешь? Духовную! Высшую! А с твоими дворянами еще разбираться надо. И нечего тебе меня торопить. Когда час придет, сам тебе скажу. Может, и одной епитимьей дело обойдется. Чай, не в приказ ты к себе, государь, пришел — в патриарший дворец. Тут спорам не место. И коли нечего тебе мне боле сказать, так и иди себе, государь, с Богом. Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
— Как полагаешь, Семен Лукьянович, придет конец власти никонианской, али нет? Никак, государь склоняться на наши доказательства стал.
— Почему судишь?
— Не гневается, когда речь о патриархе заходит. Правда, что молчит, но слушает. Иной раз и вопросы задает.
— Дал бы Бог! Меня так, грех говорить, обед государев в честь грузинского царевича порадовал. Может, случайность, а может, и у нашего кроткого государя терпение все вышло.
— Это что государь первый раз святейшего не позвал?
— То-то и оно. Ничего такого и упомнить не могу.
— Святейший еще своего соглядатая послал подсмотреть да послушать, никак патриаршьего боярина.
— Чтоб незаметней было. А Хитрово его и поймал.
— Поймал! Ударил! Оттого святейший жалобу настрочил, суда над Хитрово потребовал. Государь разобраться обещал.
— Что толку, что обещал. Сам Хитрово сказал, чтобы был без опасения: никакого дознания не будет.
— Хорошо бы еще государь прямо в глаза все святейшему высказал.