Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
– Кровь?
Я молчала.
– Саботаж! – мастер махнул рукой переводчику и, когда тот подошёл, велел спросить у меня, зачем я сломала резец.
Я молчала.
– Тебя подозревают в систематическом саботаже, – участливо шепнул мне переводчик, когда мастер вприпрыжку убежал к начальнику цеха. – Тебя отправят в концлагерь…
– А мне всё равно…
– И в гестапо попадёшь!
– А мне всё равно, что завод, что гестапо, что концлагерь…
– Дура! Ты не знаешь, что говоришь, – разозлился переводчик. – Гестапо – это очень страшно!
Я молчала.
Прибежал Ганс и велел переводчику отвести меня к врачу.
– Тебе повезло, что
Женщина-врач, осмотрев мои раны, равнодушно протерла их какой-то жгучей, вонючей жидкостью, забинтовала и сказала переводчику:
– Ей у станка сегодня-завтра нельзя работать.
Ну, вот и всё! Пока пальцы не заживут, меня к станку не поставят! Ур-ра! А как же зловещее «предсказание» переводчика насчёт гестапо? Рано я радуюсь. Завтра мастер доложит начальнику цеха обо мне и… О, я даже думать не хотела о том, что может случиться дальше.
А наутро случилось вовсе уж необычное. Расставив работниц по местам, Пауль повёл меня в цех погрузки. Там по-прежнему стояли штабеля бугелей с браком, и даже машину-краскопульт куда-то убрали: красить тут, видно, было нечего.
Из цеха мы вышли во двор, и я увидела ящики с цилиндрами противотанковых снарядов. Они почему-то были неполные: где-то снаряды лежали в два ряда, где-то в три, а в иных и вовсе по несколько штук.
Над одним из ящиков наклонился немец в синей спецовке. Он осторожно переворачивал цилиндры и специальным пробоем, ударяя по нему молоточком, ставил клеймо. Пауль подошёл к нему, что-то сказал и кивнул в мою сторону. Синеспецовочник оглянулся, и наши взгляды встретились. Какое знакомое лицо! Где я его видела? И вдруг вспомнила. Конечно, это он тогда, в 1942 году, сунул мне в руки бутерброд, а я, оскорблённая подачкой, швырнула его на землю. Тогда мне казалось: все немцы – враги, а жалость унижает человека…
Пауль ушёл. Синеспецовочник смотрел на меня грустными глазами: он тоже узнал меня и сравнивал ту бойкую дивчину со следами румянца на щеках с нынешней – тощей, большеносой, серокожей.
– Как тебя звать? – спросил он.
– Мария.
– А я – Вилли, – он улыбнулся краешками губ. – Смотри: в этом ящике должно быть шестнадцать цилиндров. Не хватает двух, да? Бери их из другого ящика, чтобы получился полный комплект. Устанешь – сиди, отдыхай.
– Понятно, Вилли.
– Я сейчас уйду, вернусь только после обеда, а ты делай свою работу. Вижу, что у тебя рука больная. Не повреди её окончательно. Работай столько, сколько сможешь…
Он ушёл, а я села прямо на ящик со снарядами и стала думать, извиняться мне за тот давний инцидент с бутербродом или не стоит. Может, Вилли от всей души поделился со мной своим завтраком. А я поступила как неблагодарная свинья. Или он всё-таки хотел завоевать моё расположение? Я была ещё свежа, молодые немцы откровенно цокали языками и оборачивались вслед. Наверное, и Вилли хотел приударить? Или нет?
Так и ни пришла я к какому-нибудь конкретному заключению. А Вилли, вернувшись, сказал:
– Что, рука болит? Вижу, что тебе трудно справиться с заданием. Не переживай, я доложу мастеру, что ты нездорова…
Каждый день я перекатывала цилиндры, протирала их тряпкой, отмечала мелком те, которые проверил Вилли.
– Русские скоро придут в Берлин, – сказал он однажды.
– Каждую ночь бомбят, а войне конца-краю не видно, – посетовала я.
– Скоро домой поедешь, – продолжал Вилли, не обращая внимания на мою реплику. – Война – капут!
– Не боишься
– Нет, – засмеялся он. – Я фюрера боюсь…
– Как так?
– Не могу объяснить, – снова засмеялся Вилли. – Ты не поймёшь…
Я обиделась и отвернулась от него. За кого он меня принимает? За дурочку, что ли?
– Потом поговорим, – сказал Вилли. – Это очень серьёзно.
После обеда он снова куда-то ушёл, наказав мне протереть тряпкой несколько десятков помеченных им снарядов. Занимаясь этим необременительным делом, я услышала чьи-то тяжелые шаги. Оглянулась и увидела поблескивающие аспидным глянцем сапоги. Настоящие хромовые сапоги! Вскинула глаза выше – о, Боже, я, наверное, с ума схожу… Галлюцинация! Военный откинул полу шинели, на нем темно-синие галифе, гимнастёрка, на груди – медали, на околыше фуражки – звездочка, а погоны какие-то непонятные, у наших командиров были петлицы и кубики, а тут – что-то похожее на символику царской армии… Кто же это? Неужели русские и вправду взяли Берлин? Офицер поравнялся со мной, и я уже совсем было решила схватить край его шинели, упасть ему в ноги и… умереть от счастья. Как я устала ждать наших!
Офицер беззаботно насвистывал какую-то игривую мелодию, и это меня отрезвило. Он, вскинув голову, гордо прошествовал мимо, даже не взглянув на замызганную серенькую малявку. Он презирал меня… За что? Разве я виновата, что попала сюда? Все смешалось в голове, сердце застучало так, что казалось: оно разорвёт грудь или выпрыгнет на волю через гортань. Я хватала ртом воздух, меня знобило и трясло…
– Фи! – пренебрежительно скривилась Сима, когда вечером я рассказала ей о своём видении. – Это вербовщик из РОА…
– Вербовщик чего?
– Вот тёмная! – Сима покачала головой. – РОА – это Русская освободительная армия… Этот власовский офицер приехал набирать в неё ребят…
– Зачем?
– Ты чё, совсем тут оглупела? Чтобы они вместе с немцами боролись против нашей армии…
– И наши парни туда записываются?
– А то! – Сима горько улыбнулась. – Большевики, сама знаешь, не всем нравятся… Записались в основном полицаи. Говорят, что и Ольга просилась в РОА…
– Нет, её туда не отпускают, – сказала Валя. – Я слышала, что Ольга пойдёт на повышение: будет главной фрау женского лагеря.
(Ну почему же, почему ты мне никогда не об этом не рассказывала? Вот так – живо, «в лицах», почти по-книжному: «Сима горько улыбнулась», «пренебрежительно скривилась» – может, всё-таки лучше: «состроила пренебрежительную гримасу»? Ох, да я и сам – тот ещё стилист! Прости, бабушка… Ты тщательно вписывала в свой текст массу деталей, вклеивала листочки с поговорками, песнями, какими-то стихами, черкала-перечёркивала слова, предложения, абзацы… А я, неблагодарный, быстро скользил глазами по этой «пахоте», не придавая значения ни красивостям, ни приближенности диалогов к жизни, ни кропотливым описаниям вашего быта в лагере… Меня интересовало совсем другое, но что именно – этого я долго не мог чётко сформулировать. И, пожалуй, сам пока не знаю, точно ливыражу свой интерес вот так: видимо, ты казнилась оттого, что была как бы соглядатаем того великого противостояния, этой ужасающей мировой драмы, перевернувшей судьбы миллионов людей… Она и твою судьбу исковеркала, растоптала, унизила, причем, страшно и немилосердно: получалось, что ты невольно сотрудничала с врагом своей родины… И чувство вины никогда не оставляло тебя. Может, ты хоть немного снимала с души тяжесть груза, когда исповедовалась на этих тетрадочных листах в клеточку?)