Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
Чтобы отогнать от себя сон, начинаешь что-нибудь тихонько напевать. Вполголоса Сима песню подхватит, а за ней – другие девушки. И вот уже наша колонна всё дружнее вытягивает:
– По военной дороге
Шёл в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год…
Под песню легче подобрать ногу, шаг становится бодрей, и вахманы уже не кричат нам своё «шнель!»
Распахивались окна, высовывались заспанные немки:
– Руге, менш!
– Иди ты…, – громко кричала Сима. – Нас в четыре часа утра поднимают, а вы, лежебоки, ещё нежитесь…
На наши песни в строю немцы, видно, стали жаловаться. И потому однажды
Как только шеф узнал, что мы поём комсомольские песни и даже «Катюшу», то на следующее же утро нас разбили на небольшие группы по двадцать человек. Но мы всё равно продолжали петь!
(Да-а… Что-то даже и не верится! Попробовали бы военнопленные немцы в наших лагерях петь о Гитлере или, допустим, о Берлине – что бы было? К стенке бы поставили! А тут – «Катюша». Громко, хором. В четыре часа утра. Где-то в пригороде Берлина…)
Кто был в Берлин-Тегельском лагере, тот знает, что разгром Паулюса под Сталинградом тут отметили чем-то вроде трёхдневного траура. Немцы, рабочие и мастера, в цеха не приходили. Мы были предоставлены сами себе. А вскоре из цехов исчезли молодые рабочие, осталось всего по два наладчика на пролёт. Остальных, видно, забрали на фронт.
Девчата старались, как могли, увильнуть от работы: прятались в туалетах, на чердаке, в укромных местах в самом цехе; выдумывали всякие причины, лишь бы не вставать к станкам. Не сговариваясь, мы овладели «специальностью по ломке резца». Это делалось так. Как только резец вгрызался в бок цилиндра, чтобы сделать канавку, я мгновенно отключала воздухоподачу – автоматический держатель-штырь тут же отходил в сторону, после чего снова подавала струю воздуха, резец снова подходил к болтающейся детали, которую автоматически поддевал штырь – и «сталь капут!» Вся эта процедура иногда сопровождалась таким «поросячьим визгом», что мой наладчик Пауль подпрыгивал как ужаленный и, что бы в этот момент ни делал, всё бросал и мчался ко мне:
– О-о! Менш, шталь капут! – он грозил пальцем, ругался, а я изображала робкую улыбку и преспокойно усаживалась у станка на «перекур».
Пауль, чертыхаясь, пытался наладить станок. Но всё чаще и чаще довести дело до конца ему мешала воздушная тревога. Налёты наших славных лётчиков на Берлин участились. Все рабочие перемещались в бункеры.
Однажды нас увели на ночную смену. Катя Дворняк, Варя Колодий и я, сломав свои резцы, преспокойно удалились в укромное место под тёплый вентилятор. Незаметно задремали, а проснулись от страшных взрывов. Бомбили где-то совсем рядом. Земля дрожала под ногами, по небу бешено носились лучи прожекторов, слышался тяжёлый гул моторов.
Мы с девушками побежали в бункер. Оказалось, что на самом нижнем его этаже укрылись немцы, над ними – поляки, а нам досталась «верхотура».
– А, гады, боитесь, что наши вас прикончат, так вы русских наверх посылаете! – съязвила Катя Дворняк.
– Вайда, вайда, менш! – закричали на неё охранники.
Той ночью, как мы потом узнали, завод был разрушен на восемьдесят процентов. Прессовый цех вышел из строя на несколько месяцев. Лагерь, где мы жили, сгорел почти полностью.
В нашем цехе обнаружили неразорвавшуюся бомбу. Но обезвреживали её не немцы, а военнопленный Николай. Его привели под охраной, и он, улучив момент, оказался возле Вари Колодий.
– Наши скоро придут
– А здесь как оказался?
– Я нахожусь в лагере смертников. Нас возят обезвреживать неразорвавшиеся бомбы. Норма: двенадцать бомб. Если выполнишь, то переводят в концлагерь – это вроде как награда.
– А сколько ты уже обезвредил бомб?
– Одиннадцать! Если я попаду в концлагерь, то постараюсь оттуда сбежать. А из лагеря смертников и муха незамеченной не вылетит…
Охранники не дали ему договорить. Они подбежали к Николаю и увели его в другую половину цеха, где лежала бомба.
Взрыва мы не слышали. Значит, Николаю удалось обезвредить свою двенадцатую бомбу.
А меня в тот день лишили талонов на баланду и хлеб. За то, что снова сломала все резцы и простояла без работы.
– Ну и что ты кому там, в России, потом докажешь? – спросила меня Ольга – Скажешь, что голодала? Ну и что? Ломала резцы? Но ведь снаряды всё равно сходили с конвейера…
Я молча отошла от неё. Господи, и в самом деле: кто мне поверит, что я отказывалась от бутербродов, которые мне протягивали сердобольные немцы? И так ли уж существенна помощь Родине от моего саботажа? Кому какое будет до меня дело, сдохну ли я тут от голода или меня убьёт осколок бомбы, сброшенной советским лётчиком – своим! Я была брошена своими там, на родине… Угнана в Германию… Мой ребёнок растёт сам по себе… Увижу ли дочь? Я стала доходягой – кожа да кости. И так хочется есть! Всё-таки надо жить. Может, завтра всё-таки стоит поработать без всяких поломок, чтобы получить эти разнесчастные талоны на питанье?
Так ничего определённого и не решив, я уснула. А утром, слышу, Сима громко рассказывает девчонкам:
– Шеф лагеря разрешил выходить замуж. Вот это новость! Да, девчонки? Сказал, что выделит семейным целый барак
– Нет, я только за своего парня выйду замуж, – ответила одна девушка.
Ей другая вторит:
– И я тоже дождусь конца войны! Вернётся мой Петро – поженимся!
– Да пока война кончится, мы старухами станем! – разозлилась Света Иванюта. – Вернёмся в свои колхозы, а молодые парни спросят нас: «Бабули, вы отколе пожаловали?» Так что, надо ловить момент. Может, и вправду кто-нибудь замуж позовёт…
– Тоже женихов нашла! Без кола, без двора, вечно за нами баланду доедают. Смотреть противно! – возразила Варя Колодий.
– А им на нас думаешь, не противно глядеть? – вскинулась Света. – Тощие, как щепки, забыли, когда причёску в последний раз делали, руки – черные, как у кочегаров, оборванные… Да мы не девки, а жуть ходячая!
Вступать в этот разговор мне не хотелось. Нашли, о чём спорить! И вообще, я шла, разбитая сознанием бессмысленности своего сопротивления врагу. (Если бы я был книжным редактором, то обязательно поправил бы эту фразу. Стилистически она звучит ужасно! Но я не редактор, я – внук, и знаю, что бабушка в жизни не любила говорить красиво и выспренне, но, однако, когда писала письма, то старалась выглядеть как-то значительней, что ли, или – вернее! – не чуждой, так сказать, изящному слогу. Она вообще любила романы Диккенса, Вальтера Скотта, Шарлотты Бронте с их немыслимо длинными описаниями, старомодной цветистостью речи, философичностью и всем тем, что нынешний поспешный читатель уже не переносит).