Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
– Сволочи! Гады! – закричала я немцу. – Хочешь купить меня своим вонючим бутербродом? Да подавись ты им!
Немец растерянно смотрел на меня, смущенно улыбался и что-то говорил. А я, убежав в другой конец склада, вволю наревелась, но была горда собой. Ещё бы! Победила свой желудок – личного предателя. Голод делает человека покорным. Победить в себе естественную, жизненно важную потребность, ох, как нелегко. А есть мне хотелось, да так, что ни о чём другом и думать не могла…
Но что такое голод, я знала с детства. Вот только, пока в городе
Помню, как отец собрал по осени скудный урожай. Хоть у нас и было одиннадцать десятин земли, но засеять их было нечем, да и слепой мерин – плохой работник, едва-едва шевелился… Сдали, что положено, государству, оставили на семена, да немного муки намололи. Вскоре отцу пришлось отдать и семенное зерно. А через несколько дней явилась целая комиссия. Она по всем дворам ходила и требовала зерно.
– Ничего у нас больше нет, – развёл руками отец. – Хотите – ищите… На всю семью припасено шесть пудов муки. Самим на зиму не хватит…
– Пошли муку забирать, – кивнула мужикам тётка Оришка. – Этот куркуль сам ничего не отдаст!
– Что ж вы делаете? – вскинулся отец. – Чем я буду детей кормить?
Тётка Оришка, не обращая на него внимания, распоряжалась в засеке.
– Оришка, неужто ты не знаешь, как мы живём, а? Едоков полно, а работать некому! У других хоть корова есть, а у меня – калека-мерин… Оставь муку! Подумай, чем дети питаться будут… Или забирай их тоже! – отец заплакал.
До этого я думала, что взрослые мужики никогда не плачут. Эти отцовы слёзы никогда не забуду.
Зимой пришлось питаться в основном сушеной тыквой и паслёном. Выручали и всякие соленья, сухофрукты. А если мама где-нибудь раздобывала сладкой свеклы, то наступал праздник: её можно было испечь, а ещё – отварить. Отвар мы выпивали вприкуску с варёной свеклой. А если в кипяток бросить вишневых веточек да горсть сушеных листьев смородины, то получался душистый чай. Наливаешь его в железную кружку, отрезаешь тоненькую пластушинку сладкой свеклы – ах, какое лакомство!
Но к весне все припасы кончились, и бывали дни, когда мы обходились одной-двумя лепешками из клевера пополам с картошкой.
А тётка Оришка, между прочим, выбилась в активистки: целыми днями то на каких-то заседаниях, то собраниях, то в райцентр едет, то в область. А её дочь Ольга, моя ровесница, боялась ночью одна в доме спать.
– Тёть Мокрина, пустите их ночевать к нам, – просила она, кивая на меня с братом.
– Пусть идут, – соглашалась мать. – Не всё ли равно им, где спать. Ты их хоть хлебом накорми…
– Хлеб есть, а мёд кончился, – простодушно сообщала Ольга.
– Ну, ладно, идите, идите! – мать махала рукой и отворачивалась, чтобы мы не видели, что она готова заплакать.
Ольгу мы не любили. Она была грубой, вечно всех задирала. Идёт по селу – обязательно какую-нибудь собаку палкой ударит, та завищит,
Когда мы ходили к Ольге ночевать, то обычно играли в жмурки. Тому, кто водит, завязывали глаза, и он принимался искать спрятавшихся. Я как-то залезла под печку, а там – вёдра, горшки, кастрюли, доверху наполненные фасолью, горохом, кукурузой. Ого! Сколько тут еды! А на печке, в углу, под рядном я нащупала здоровенные мотки пряжи, рядом лежал мешок с зерном.
– Целый мешок пшеницы и много клубков шерсти, – рассказываю матери.
– Ох, грабит она народ, грабит, – вздохнула мама. – Что, советской власти эта пряжа нужна? И приказу такого не было, чтоб её у людей забирать. А вот, поди ж ты, отнимает…
Тетка Оришка не смогла уберечь Ольгу от угона в Германию. Сначала она вместе с нами работала, а потом её перевели в команду, которая строила в лагере новые бараки. У неё даже был особый пропуск, по которому она могла свободно выходить за «проволоку».
Как-то Ольга появилась на нашем пролете. Смотрю: стоит на цыпочках, задрала голову и гримасничает-перемигивается с крановщиком. Немец сидел в кабинке, ел бутерброды и пил кофе. Как раз был обеденный перерыв.
– Герр, дай хоть вот столечко, – показывала она на пальцах. – Дай, герр!
Немец подтянул крюк вверх, приспособил на него сверток с бутербродом и опустил его Ольге.
– Данке шён, данке шён, – заприплясывала Ольга. – Хорошенький герр!
Я не выдержала, подошла к ней:
– Как тебе не стыдно! Ты позоришь советскую молодёжь. Унижаешься, прыгаешь, как собачка. За подачку!
– Кончай свою пропаганду! – презрительно скривилась Ольга. – Если хочешь жить, то держи язык за зубами. Знаем, кем ты была, комсомольская активистка, – завтра в гестапо будешь, поняла?
Я опешила и молча смотрела ей вслед. Вот ты какая! А ведь я завидовала её храбрости. Она не боялась собак, на спор ходила ночью на кладбище, выдерживала двадцать ударов ремнём по ладони, а у меня при первом на глаза набегали слёзы. Все сверстники обожали Ольгу за её героизм. Мы ведь по восторженной своей глупости устраивали себе разные испытания – на тот случай, если будет война и мы попадём на пытки к врагу. Начитались Аркадия Гайдара и «репетировали».
Ольга выдерживала испытания, закусив губы до крови. «И не больно, ни капельки не больно», – упрямо повторяла она, приплясывая от боли.
И вот:»… Завтра в гестапо будешь!» Кто бы мог подумать, что Ольга способна такое сказать!
Мне всю ночь снились какие-то лихорадочные сны. Вот Ольга сидит на высокой вишне, рвёт спелые ягоды, косточки выплевывает далеко в пыль. Мы стоим под вишней, смотрим на неё. Мимо идёт мать Ольги. Она хромает. У неё от рождения одна нога в коленке согнута, короче другой. Потому она и прыгает, как подбитая ворона.