Соглядатай, или Красный таракан
Шрифт:
Немцы изменили к нам отношение. Построили в лагере новую кухню. Разрешили писать домой – по одному письму в месяц. Девчонки стали получать посылки. Можно было и самим отправлять небольшие бандероли, весом до двух килограммов.
Однажды на вахту пришёл офицер и вызвал Ольгу. По бараку тут же прошёл слух, что её отправляют в другой лагерь.
Ольга возвращалась с вахты шумно:
– Девки! Домой поеду, домой Смотрите: вот письмо от мамы, фотографии! Их привез немецкий офицер…
Она носилась по всему бараку с кипой фотографий.
Мне стало не по себе. Вон тётка Оришка какая довольная! А как-то там мои мама, сестричка, доченька моя?
Я потихоньку отошла в сторону и зачем-то заглянула в шкаф. Там в холщовом мешочке хранились тоненькие сухарики. Мы с девчонками специально сушили остатки хлеба, зашивали их в кубики-бандероли и отправляли домой.
–… привёз кренделей, сухарей и ещё кое-чего, – хвасталась Ольга. – Сказал, чтоб готовилась. У него отпуск, поедет на Украйну обратно и меня с собой возьмёт. Побуду дома, а когда другой офицер поедет в Германию в отпуск, то меня сюда вернёт. Моя мама им очень понравилась, угодила. Пора к новой власти привыкать!
Как тебе не стыдно! – не выдержала я.
А чего стыдиться? – усмехнулась Ольга. – Они к нам по-человечески, и мы к ним – тоже…
– Да ты хоть догадалась, что офицеры будут тебя, как игрушку, из рук в руки передавать?
– Что, завидно? – рассмеялась Ольга. – Хочешь, и тебя с кем-нибудь познакомлю?
– Да пошла ты…
Через несколько дней Ольга объявила:
– Девки! Возьму от каждой по одному листочку письма… Если, конечно, хорошо попросите, – она язвительно посмотрела на меня.
Все сели за письма. Одна я не пишу.
– А ты чего не пишешь? – спросила Сима Гершанович. – Что, ей тяжело и твоё письмо отвезти? В одном селе живёте…
– А что писать? – ответила я. – Правду – нельзя, ложь – противно, и рука не поднимется её писать…
– Ну, хоть фотокарточку матери пошли, – сказала Сима. – Наш вахман, тот, что постарше, за фотографии недорого берёт…
– А я от неё возьму фото только в позе танца, – объявила Ольга. – Она ведь у нас плясунья! Говорят, даже на балерину училась. Пусть мать увидит, что в Германии талант её дочки расцвёл!
– Да ты что, Ольга, сбесилась? Там подумают, что нам весело живётся, – запротестовала Сима.
– Нет! Только в позе танца! – решительно отрубила Ольга.
Что и говорить, она хотела меня унизить, поставить на колени. И тут меня осенило! Пусть моё изображение «в позе танца» наглядно расскажет о моей «весёлой» жизни в Германии.
– Ну что ж, Ольга, танцевать, так танцевать! – бодро сказала я. – Где тот вахман с фотоаппаратом?
– Пошли на вахту, – позвала Ольга и повернулась, чтобы идти.
– Я сейчас… оденусь, – я метнулась к Галине из Полтавы. –
И вот мы идём на вахту в холщовых вышитых сорочках, длинных юбках в складку. Они сползают с худых бедер, и приходится то и дело их поддёргивать.
Какой-то парень из харьковских бренькал на трехструнной балалайке, постоянно сбиваясь, а мы начали невпопад подпрыгивать, кружиться.
– Улыбочка! Где улыбочка на все тридцать два? – издевалась Ольга. – Веселей, девочки!
Мамочка! Ты увидишь эту улыбочку и всё поймёшь… Ольга не просто в отпуск едет, она будет вести агитацию, хвалить жизнь наших людей в Германии. Не верьте! Вглядитесь в мою вынужденную улыбку – это оскал оскорблённого, униженного невольника. Вы же умные, мои дорогие, и всё поймёте без объяснений.
Я хорошо помнила выступление Сталина по радио и была верна своей клятве: «От моих рук врагу – никакой пользы!»
Когда нас приводили в заводской цех, душа у меня просто разрывалась от вопроса: как не делать того, что делать заставляют? Кругом ведь полно надсмотрщиков.
Наладчиков я обычно отвлекала какими-нибудь пустячными разговорами, лишь бы время шло:
– А сколько вам лет? Есть жена? А дети?
Однажды ко мне приставили молодого парня. Звался он Куртом.
– Курт! Тельман… Понимаешь? Во ист Тельман?
Курт, как ужаленный, глянул на меня, огляделся вокруг, боязливо шенул:
– Тельман концлагерь… Капут!
– Убили его?
– Тельман – нельзя! – Курт обвел ладонью вокруг шеи, изображая верёвку: за такие разговоры, мол, и вздёрнуть на виселицу могут.
На другой день он вообще не подошёл ко мне. Видно, испугался, что снова втяну его в политические разговоры.
Подошёл ко мне мастер:
– Почему не работаешь?
– Сердце болит, – отвечаю. – Не могу работать.
– Вас, вас… ма гу? – переспросил он, наморщив лоб.
– Пошёл бы ты к чёрту!
Мастер пожал плечами, сходил за Валей, которая немного изъяснялась по-немецки. Она перевела ему: дескать, у девушки сердце болит, нужен врач.
– Сейчас из лагеря вызовут вахмана, – сказал мастер. – Он отведёт к врачу.
Когда мы с Валей остались одни, я её спросила, где она изучала немецкий язык.
– У меня был один немецкий лейтенант… Красивый! Он мне и внушил: немецкий язык благородный, скоро на нём будет говорить весь мир, – рассказала Валя. – Он пообещал взять меня замуж, когда война кончится.
Я смотрела на неё, как на какую-то чужестранку. А она, не замечая этого, продолжала рассказывать:
– Я так его люблю! Когда он подолгу не приходил, я худела, и знаешь, от чего? От слёз! Ты удивляешься? Правда! Зато когда он являлся, то обязательно приносил какой-нибудь подарок. Такой замечательный кавалер, не то, что наши ребята! Он мне красивое крепжоржеттовое платье подарил…