Сохранять достоинство (сборник)
Шрифт:
Ибо если Чистоган не снискал еще публичного признания своего господства, то скорее не из лукавства или осторожности, а из непреодолимой скромности. Те, кто ускользает от его власти, знают его силу, вплоть до лиарда 1. Он же об их силе не знает ничего. Святые и Герои знают, что у него на уме, а он не имеет ни малейшего представления о том, что думают эти самые Святые и Герои о нем.
1 Грош (стар.).
– Прим. перев.
Совершенно очевидно, что одна только любовь к деньгам всегда порождала лишь маньяков, фанатиков, которых общество едва ли знает, которые стонут и гниют по сумрачным местам, в каких растят шампиньоны. Скупость - это не страсть, это порок. Мир не принадлежит порочным людям, как это представляется целомудренным мученикам. Мир принадлежит Риску. Здесь есть над чем заставить расхохотаться Мудрецов, мораль которых - накопление. Но если они сами ничем не рискуют, то зависят от риска других. Случается, что волею божьей они от этого даже погибают. Так, какой-нибудь неприметный инженер вдруг решит, к немалому удивлению своих близких, построить механическую птицу, а какой-нибудь велогонщик за стаканом вермута заключит пари, что испытает эту диковинную машину, и не пройдет и тридцати лет, как с неба на головы Накопителей посыплются бомбы весом в тысячу кило. Мир принадлежит Риску. Завтра Мир будет принадлежать тому, кто рискнет больше всех, более решительно возьмет Риск на себя. Если бы я располагал временем, я бы охотно предостерег вас от иллюзии, столь милой сердцу благочестивцев. Благочестивцы упорно верят, что человечество без бога (как они говорят) погрязнет в разгуле распутства (чтобы опять же сказать их языком). Они ожидают новой Римской империи. Можно думать, что они будут разочарованы. Загнивающей частью Империи была лишь кучка чиновников-грабителей, циничных животных, с пастью, открытой для всех гнойных выделений Африки и Азии, присосавшихся губами к сточной канаве обоих континентов. В этом вся утонченность этих скотов, как и эстетство многих традиций коллежей. На протяжении веков их учителя-педанты предлагают восхищенному взору молодых французов легендарных Петрониев * и Лукуллов *, коих по выходе из парной эфебы умащивают благовониями.
1 Пахучее вещество.
– Прим. перев.
2 Главная улица Марселя.
– Прим. перев.
Меня восхищают те просвещенные болваны, прямо-таки распираемые культурой, пожираемые книгами, как блохами, которые утверждают, сверля пальцем воздух, что ничего нового на свете не происходит, что все уже видано. Да что они знают? Пришествие Христа было первым новым явлением. Дехристианизация мира будет, возможно, вторым. Тот, кто никогда не задумывался над этим вторым феноменом, не может составить себе представления о его последствиях. С еще большим изумлением гляжу я на католиков, коих чтение, пусть рассеянное, Евангелия не побуждает к размышлениям о становящейся с каждым днем все более острой борьбе, которую предвосхитило одно удивительное изречение, так и не услышанное ими, оставшееся совершенно непонятым: "Вы не можете служить Богу и Мошне". О, я очень хорошо их знаю. Если каким-то чудом моя мысль заденет одного из них, он побежит к своему приходскому священнику, который от имени бессчетных казуистов спокойно ответит ему, что этот совет адресован лишь совершенствам и что, следовательно, он не касается предпринимателей. А я согласен с этим полностью. Я даже позволю себе написать с большой буквы слово "Мошна". Вы не можете служить Богу и Мошне. Власть Мошны противостоит власти Бога.
Это, скажете вы, одна из тех метафизических точек зрения, до которых нет никакого дела реалистам. Извините. Пусть вы выражаетесь иначе, на присущем вам языке, какая разница! Еще античность знала Богачей. Множество людей и тогда страдало от несправедливого распределения благ, от эгоизма, алчности, гордыни Богачей, хотя мало кто думает о тех тысячах хлебопашцев, пастухов, свинопасов, рыбаков и охотников, которым неразвитость средств сообщения позволяла жить бедными, зато свободными в их недосягаемом одиночестве. Поразмышляйте и о таком важном обстоятельстве: пираты были тогда функционерами, им приходилось униженно дожидаться своей очереди, которая наступала после генерала-завоевателя, довольствоваться своей долей добычи, оставшейся после военных (одному богу известно, какими были римские военные до того, как цивилизованные народы Запада не дали этому козлиному племени строителей и юристов настоящих военачальников, солдат). Короче говоря, в те далекие времена денежные тузы эксплуатировали мир в зависимости от успеха своих экспедиций, но не организовывали его. Что общего, спрашиваю я вас, между консульскими пиратами *, которые остервенело набивали свои кофры, наслаждались этим добытым нечестным путем добром, а кончали тем, что подыхали после пьяной драки, и этаким миллиардером-пуританином, меланхоличным и страдающим диспепсией, способным одним взмахом бровей, одним росчерком пера стодвадцатифранковой ручки заставить качаться необъятный воз всемирной нищеты? Что и говорить! Какой-нибудь откупщик податей в XVIII веке и представить себе не мог подобного человека, он показался бы ему абсурдным, а он таков, этот гибрид, теперь уже устоявшийся продукт скрещивания многих весьма различных разновидностей. Вы идете, повторяя как попугаи, что он порождение капиталистической цивилизации. Как бы не так. Это он породил ее. Конечно, речь не идет о каком-то заранее обдуманном плане. Это феномен адаптации, защиты. Плохой богач прежних времен - жуир, скандалист, фанфарон, расточитель и враг всяческих усилий - принял почти на себя одного удар христианства, его необоримый натиск. В самом деле, если бы он даже мог выжить в этом христианском мире, он не смог бы в нем преуспеть. Он в нем и не преуспел. [...]
Христианство не упразднило Богача, не обогатило Бедняка, ибо оно никогда и не ставило себе целью отмену первородного греха. Оно лишь бесконечно долго оттягивало закабаление мира Чистоганом, поддерживало иерархию человеческих ценностей, поддерживало Честь. Благодаря тому же таинственному закону, по которому обрастают защитным мехом животные, перевезенные из районов с умеренным климатом в заполярные, Богач в столь неблагоприятном для его вида климате в конце концов приобрел чудесную сопротивляемость, необычайную жизнеспособность. Ему пришлось терпеливо трансформироваться изнутри, сообразно с экономическими условиями, законами, нравами, даже моралью. Было бы преувеличением сказать, что именно Богач вызвал интеллектуальную революцию, из которой вышла экспериментальная наука, но едва она сделала первые успехи, он оказал ей свою поддержку, направил ее поиски. Если Богач не осуществил сам, то по крайней мере воспользовался впечатляющим покорением с помощью техники пространства и времени, реально послужившим именно его предприятиям, сделал из бывшего ростовщика, привязанного к своей кассе, анонимного хозяина сбережений и труда людей. Под этими яростными ударами погибло христианство, шатается Церковь. Что предпринять против мощи, которая контролирует современный Прогресс, создала миф о нем и держит человечество под постоянной угрозой войн, которые она одна способна финансировать, - войн, ставших одной из нормальных форм экономической деятельности, будь то ее подготовка или ведение?
Такой взгляд на вещи обычно не нравится правым. Почему, спрашивается? Всякий, даже самый мелкий, торговец будет смотреть как на заклятого врага общества на безобидного пьянчужку, который, пропив свою недельную получку, проходит мимо полицейского и шепчет, дабы показать, что он свободный человек: "Смерть фараонам!" В то же время наш обладатель патента на торговлю будет ощущать свою солидарность с Ротшильдом или Рокфеллером, что глубоко льстит самолюбию глупца. Этому любопытному явлению можно дать множество объяснений с точки зрения психологии. У большинства наших современников деление людей на имущих и неимущих, в конце концов, подменяет все остальные. Имущий видит себя бараном, подстерегаемым волком. А в глазах бедняка этот баран превращается в голодную акулу, готовую проглотить мелкую рыбешку. И примирит их, сожрав обоих вместе, окровавленная пасть, которая разверзнется на горизонте.
Подобное патологическое наваждение, порожденное страхом, оказывает огромное влияние на общественные отношения. Вежливость, например, не выражает больше состояния души, концепции жизни. Она постепенно превращается в набор ритуалов, первоначальный смысл которых утрачивается, в некий ряд последовательных гримас, потряхиваний головой, разнообразного кудахтанья, стандартных улыбок, предназначенных для определенной категории людей, натасканных на такую же гимнастику. Эти церемонии приняты между собой у собак, но только между собой, и вы вряд ли увидите, чтобы это животное обнюхивало кошку или овцу. Вот так и мои современники жестикулируют определенным образом лишь в присутствии людей своего класса.
В юности я жил в старом, дорогом моему сердцу доме, обсаженном деревьями, в крохотной артуазской деревушке, наполненной шепотом листвы и живительной влаги. Этот дом не принадлежит мне больше, ну что ж! Лишь бы новые хозяева обращались с ним хорошо! Лишь бы они не причиняли ему зла, лишь бы он был их другом, а не вещью!.. Что поделаешь! Что поделаешь! Каждый понедельник "на милостыню", как они говорили, сюда приходили люди. Порой они приходили совсем издалека, из других деревень, но я почти всех их знал по имени. Это была очень надежная публика. Они даже оказывали услуги друг другу: "Я пришел еще и за того-то, у него ревматиск". Когда их набиралось больше сотни, отец говаривал: "Черт побери! Дела-то идут на лад!.." Знаю, знаю, эти воспоминания не представляют для вас никакого интереса, простите меня. Я лишь хотел, чтобы вы поняли, что меня воспитывали в уважении к старым людям, будь то имущим или неимущим, особенно к пожилым женщинам, предрассудок, от которого даже отвратительные выходки нынешних семидесятилетних не смогли меня излечить. Итак, в те времена я должен был говорить со старыми нищими, сняв шапку, и для них это было столь же естественно, как и для меня, они ничуть не бывали растроганы. Это были люди старой Франции, они умели жить, и если от них попахивало трубкой или дракой, зато не воняло лавкой, и не было у них этих физиономий лавочников, пономарей, судебных приставов, - физиономий, глядя на которые думаешь, что их выращивали в погребах. Они больше походили на Вобана *, Тюренна *, на всех Валуа, Бурбонов, чем на Филиппа Анрио *, например, или на какого-нибудь другого благонамеренного буржуа... Ах, я не сказал вам ничего нового? Вы придерживаетесь того же мнения? Тем лучше. Молодые люди, которых я каждый день встречаю на улице, тоже могли бы разговаривать со старым рабочим, сняв шляпу? Великолепно! Допускаю это, допускаю даже, что рабочий не подумает, что над ним издеваются. Значит, дела идут не так плохо, как я считал, престиж денег рушится. Какое счастье! Ибо различие, которое вы проводите между народом национального фронта и народом народного фронта, ничего не стоило. По одной простой причине, доступной для понимания даже самого фанатичного читателя "Жур" * или "Юманите",
1 Тайный комитет революционного действия.
Я спокойно могу говорить это, никого не оскорбляя. Я ничем не обязан правым партиям, так же как они мне. Правда, с 1908 по 1914 год я принадлежал к "Королевским молодчикам" *. В те далекие годы Моррас уже писал в свойственной ему манере то, что я только теперь, увы, пишу в своей. Положение Морраса относительно благонамеренных организаций того периода (тогда они еще не назывались национальными) было точно таким, в котором сегодня оказался полковник де ла Рок * - нельзя вспомнить об этом без грусти. Мы не были правыми. Кружок обществоведения, который мы организовали, носил название "Кружок Прудона", афишируя тем самым скандальное покровительство. Мы составляли наказы для нарождавшегося синдикализма. Мы предпочли попытать счастья с революцией рабочих, чем компрометировать монархию связями с классом, остававшимся на протяжении века чуждым традициям предков, глубинному смыслу нашей истории, классом, эгоизм, глупость и алчность которого увенчалась введением разновидности рабства, более бесчеловечного, чем то, что некогда было отменено нашими королями. Когда обе палаты единодушно одобрили жестокое подавление забастовок г-ном Клемансо, нам уже не могла прийти в голову идея объединиться во имя порядка с этим старым радикал-реакционером против французских рабочих. Мы отлично понимали, что современный наследный принц легче договорится с вождями пролетариата, даже экстремистами, чем с акционерными обществами и банками. Вы мне возразите, что у пролетариата нет вождей, а лишь эксплуататоры и вожаки. Проблема как раз и заключалась в том, чтобы дать ему вождей, мы заранее знали, что он не пойдет смиренно просить их у Вальдека-Руссо * или у Тардье *, что он не изберет их среди ренегатов типа г-на Эрве * или г-на Дорио *. В Сантэ 1, где нам довелось побывать *, мы по-братски делились передачами с землекопами, пели вместе с ними то "Да здравствует Генрих IV!", то Интернационал. [...]
1 Парижская тюрьма.
– Прим. перев.
Есть левая буржуазия и есть буржуазия правая. Но левого или правого народа не бывает, есть только один-единый народ. Все ваши усилия навязать ему извне какую-то классификацию, придуманную политическими доктринерами, приведут лишь к тому, что вы создадите в его массе течения и контртечения, чем не преминут воспользоваться авантюристы. Представление это, которое я составил о народе, внушено мне отнюдь не демократическими взглядами. Демократия - это изобретение интеллектуалов, того же порядка, между прочим, что и монархия г-на Жозефа де Местра *. Монархия не могла бы существовать, питаясь тезами, антитезами и синтезом. Не по своей прихоти, не по собственному выбору, а по глубокому призванию или, если хотите, необходимости у нее никогда нет времени на попытки давать определение народу, она должна принимать его таким, каков он есть. Монархия ничего не может без народа. Я полагаю (я чуть было не написал - боюсь), что и он ничего не может без нее. Монархии приходится договариваться с другими классами, которые из-за многосложности защищаемых ими интересов, выходящих иногда за национальные рамки, всегда будут в какой-то степени государствами в государстве. А народом она правит. Вы мне скажете, что она порой забывает о нем. Тогда она умирает. Потерять расположение других классов монархия может, у нее останется выход - сталкивать их друг с другом, маневрировать. Нужды народа предельно просты, предельно конкретны, предельно неотложны. Он требует работы, хлеба и чести, которая бы походила на него самого, лишенной, насколько это возможно, всякого утонченного психологизма чести, которая была бы похожа на его работу и на его хлеб. Нотариусы, судебные исполнители, адвокаты, которые совершили революцию 1793 года, вообразили, что можно бесконечно долго откладывать осуществление этой столь малой программы. Они полагали, что народ, настоящий народ, народ, сформировавшийся в ходе тысячелетней истории, можно положить на холод в подвал в ожидании лучших времен. "Займемся элитой, потом посмотрим". "Потом" оказалось слишком поздно. В новом здании, построенном по проекту римского законодательства, не предусматривалось никакого места для народа старой Франции, пришлось все смести. В этом факте нет ничего удивительного. Либерал-архитектор был озабочен размещением своего пролетариата не больше, чем римский архитектор своих рабов. Только рабы представляли собой лишь скопище илотов - всех языков, всех наций, всех классов, - часть человечества, принесенную в жертву, униженную. Несчастное это племя было делом рук людей. А теперь современное общество дает медленно погибать на дне своего подвала великолепному творению природы и истории. Вы, вполне естественно, можете иметь совсем иное мнение, но я думаю, что монархия не позволила бы себе так непоправимо уродовать благопристойный облик моей страны. У нас были короли эгоисты, честолюбцы, пустозвоны, иные - злодеи, но я сомневаюсь, чтобы какая-нибудь семья французских государей настолько была бы лишена чувства национального достоинства, что позволила бы горстке крупных и мелких буржуа, деловых людей и интеллектуалов, тараторя и размахивая руками на сцене, претендовать на исполнение роли всей Франции, а нашему старому доброму народу, такому гордому, такому мудрому, такому чувствительному, - постепенно превратиться в безликую массу неимущих.
Рассуждая таким образом, я не считаю, что предаю класс, к которому принадлежу, ибо я не принадлежу ни к какому классу, я смеюсь над классами. Впрочем, классов и не существует больше. Как узнаешь теперь француза первого класса? По его счету в банке? По диплому бакалавра? По торговому патенту? По ордену Почетного легиона? О, я отнюдь не анархист! Я нахожу совершенно нормальным, что государство набирает своих чиновников среди зубрилок коллежей и лицеев. Где ему их еще взять? Впрочем, положение этих господ не кажется мне столь уж завидным. Поверьте, даже если бы у меня была возможность превратить мановением волшебной палочки деревенского кузнеца, который распевает при свете горна у себя в кузнице, в фининспектора, я не считал бы, что сделаю ему большую услугу. Тем не менее я охотно признаю, что к этим людям относятся с большим почтением, чем к кузнецу или ко мне, например, потому что дисциплина облегчает работу, сберегает время того, кто командует, и того, кто подчиняется. Когда вы оказываетесь у круглого окошечка на почте, вы, я думаю, никогда не заговариваете сами со служащим, вы скромно ждете, когда он вспомнит о вас, разве только позволите себе привлечь его внимание робким покашливанием. Если служащий воспринимает такое поведение как почитание его ума и заслуг, что поделаешь, он ошибается. Наш средний класс допускает отчасти ту же ошибку. Поскольку большая часть служб надзора и контроля состоит из его представителей, он охотно воображает себя национальной аристократией, полагая, что насчитывает в своих рядах больше начальников. Не больше начальников - больше чиновников, а это не одно и то же. Когда я говорю, что классов больше нет, я выражаю, заметьте, общее мнение. Нет больше классов, потому что народ - не класс в прямом смысле этого слова, а высшие классы слились понемногу в один, которому вы дали именно такое название - средний класс. Так называемый средний класс - тоже не класс, тем более не аристократия. Он не мог бы представлять даже самые зачаточные элементы таковой. Нет ничего более далекого от аристократического духа, чем его дух. Этот класс можно было бы определить так: совокупность должным образом обученных, пригодных к любой работе и взаимозаменяемых граждан. То же самое определение прекрасно подходит, кстати, тому, что вы называете демократией. Демократия есть естественное состояние граждан, пригодных ко всему. Как только их становится достаточно много, они объединяются и образуют демократию. Механизм всеобщего избирательного права подходит им как нельзя лучше, поскольку логично, что эти взаимозаменяемые граждане в конце концов будут полностью полагаться на голосование, чтобы решить, кем стать каждому из них. Они могли бы с тем же успехом прибегнуть к помощи жребия, когда надо тянуть короткую спичку. Народной демократии нет, подлинная демократия народа немыслима. Человек из народа, не будучи пригодным ко всему, смог бы ораторствовать только о том, что знает, поэтому он отлично понимает, что выборы существуют для болтунов. Кто болтает на строительной площадке - тот лодырь. Предоставленный сам себе, человек из народа будет иметь ту же концепцию власти, что и аристократ (с которым, кстати, он во многом схож): власть принадлежит тому, кто ее берет, кто чувствует в себе силы взять ее. Вот почему он не вкладывает в слово "диктатор" того же смысла, что и мы. Средний класс своими наказами тоже призывает диктатора, то есть защитника, который правил бы вместо него, который избавил бы его от управления. Разновидность диктатуры, о которой мечтает народ, - это его диктатура. Вы мне ответите, что политики сделают из этой мечты совершенно иную реальность. Да, это так. И это обстоятельство также является не менее разоблачительным.