Сохраняя веру (Аутодафе)
Шрифт:
Секс присутствовал повсеместно. Чем больше звучало запретов, тем больше было грешных помыслов.
Зимой классы плохо отапливались — говорили, что специально. Это делалось для того, чтобы научить семинаристов переносить трудности, вырабатывающие смирение.
Какой бы ни стоял мороз, после обеда семинаристам полагалась получасовая прогулка. Некоторые занимались спортом, используя металлический обод в качестве баскетбольного кольца, другие просто прохаживались.
Здесь они могли свободно разговаривать — хотя им и предписывалось ходить по трое и за ними сохранялся строжайший контроль. Святые
Распорядок дня был всегда один и тот же: размышления, молитва, занятия, тридцать минут рекреации на свежем воздухе. Исключением было воскресенье, священный день отдохновения.
По воскресеньям после обеда мальчики снимали свои мрачные сутаны и одевались по-особому — в черный костюм, белую рубашку, черные галстуки и туфли. В такие дни им разрешалось выходить во внешний мир.
Обычно они шагали к близлежащему поселку, спереди и сзади шли священники. Цель этого выхода была до конца не ясна, ибо им не разрешалось ни покупать газеты, ни даже побаловать себя плиткой шоколада. Они просто вышагивали до поселка и обратно под любопытными взглядами местных жителей, говорить с которыми им, разумеется, было запрещено.
К концу первого года обучения Тима четверо мальчиков из его группы были застигнуты за серьезным нарушением дисциплины.
Существовало правило, по которому вся корреспонденция — и входящая, и исходящая — должна была идти через канцелярию ректора. Но Шон О’Мира отправил письмо во время одной такой воскресной прогулки. Трое других семинаристов это видели, но не доложили о его проступке.
Во время разбирательства, проходившего под председательством ректора, Шон бесстрашно, хотя и глупо, пытался оправдаться тем, что письмо, дескать, было адресовано его бывшему священнику и духовному наставнику.
Но это никак не умаляло его вины.
Наказание было суровым. О’Мира был исключен из своей группы на двенадцать месяцев и должен был заниматься, молиться и нести епитимью.
Сообщников оставили в семинарии на июль и август, обязав работать в саду — и молиться.
Тимоти тоже остался. Лето означало возможность ежедневных занятий ивритом и греческим, что позволило бы приблизить рукоположение.
К тому же ехать ему было некуда.
Как-то жарким июльским днем, когда урок уже близился к завершению, Тим отпросился пораньше. Он хотел успеть в библиотеку, чтобы закрепить пройденный за сегодня материал.
Отец Шиан посоветовал ему вместо этого немного погулять на солнышке.
— Нельзя сказать, чтобы стрижка розовых кустов была для ребят наказанием, — с улыбкой сказал он. — Это такое удовольствие — быть на свежем воздухе. Лето Господь посылает нам в награду за зимние страдания.
Так и получилось, что Тим, хотя и неохотно, присоединился к несущим епитимью в саду.
Впервые за год Тимоти оказался в компании сверстников без официального надзора. Поначалу они присматривались друг к другу, опасаясь и самих себя, и новичка. Но жара усиливалась, а одновременно нарастала и потребность ребят в дружбе. И они стали разговаривать.
Все трое «заключенных» были опечалены своим наказанием. Дело было не в работе как таковой — в саду им нравилось. Но они рассчитывали провести каникулы с родными.
— А ты, Тим? — спросил Джейми Макнотон, самый высокий, худой и нервный из всех. — У тебя разве нет родных — братьев, сестер, кого-то, по ком ты скучаешь?
— Нет, — безучастно ответил тот.
— Твои родители умерли?
Он помолчал, не зная, что ответить. Лучше все же проявить осторожность.
— Не совсем… — уклончиво протянул он.
— В каком-то смысле тебе повезло, — сказал третий из их компании. — Если честно, Хоган, я всегда восхищался твоей самодостаточностью. Теперь понятно. Тебя не тянет в мир, поскольку у тебя там никого нет.
— Точно, — поддакнул Тим.
И, как и на протяжении всего этого года, попытался отогнать мысль о Деборе.
18
Дэниэл
«Дорогая Деб!
Спасибо за последнее письмо. Надеюсь, теперь ты уже немного освоилась. Подозреваю, твое мрачное настроение просто результат того, что ты оторвана от дома. Понимаешь, мне кажется невероятным, чтобы Шифманы были такими неприятными людьми, как ты описываешь.
Счастлив тебе сообщить, что мои горизонты все расширяются. Поступление в Еврейский университет Нью-Йорка означало для меня не просто переехать по мосту через реку, отделяющую Бруклин от Манхэттена. Это был переход в другую культуру. Наше детство было замкнутым, от всего изолированным и безопасным. Мой новый мир полон всевозможных искушений и волнений.
На первом курсе по программе раввинов нас учится двадцать шесть человек (тогда как будущих врачей, например, почти сто).
Больше половины моих однокашников уже женаты и ездят на учебу аж со Стейтен-Айленда. У нас общая территория с Колумбийским университетом и Семинарией Теологического союза, так что на жилье здесь цены просто грабительские. А поскольку многие жены будущих раввинов уже приступили к выполнению завета плодиться и умножаться, то семейные слушатели вынуждены жить у родителей и существовать на мизерную стипендию, выплачиваемую семинарией.
Мою же учебу оплачивает приход, поэтому я живу беззаботной холостяцкой жизнью в мужском общежитии «Хаим Соломон», где у меня собственная комната со множеством книжных полок для Талмуда.
Конкуренция здесь просто зверская. Но по крайней мере меня никто не дразнит за то, что я — наследный принц Зильцского царства. Среди моих однокашников полно сыновей других выдающихся раввинов. Единственное, что объединяет нас, наследников престола, это страх, что мы никогда не станем такими, как наши отцы.
Папа по-прежнему звонит мне по нескольку раз в неделю и спрашивает, как у меня дела. Я постоянно говорю ему, как это все увлекательно — как занятия Талмудом рождают интеллектуальные дуэли, в которых в качестве победоносного клинка используется Священное Писание.
А лучше всего то, что в отличие от других студентов, висящих на волоске в наши неспокойные времена — я говорю о Вьетнаме, — я чувствую себя защищенным благодаря нашей религии.
А теперь несколько личных тайн, которые я могу доверить только тебе.