Соль чужбины
Шрифт:
Наверху ресторан занимал две комнаты, из которых одна являлась и магазином, и складом, вторая походила на уютную семейную столовую. Многие посетители, перекусив здесь на скорую руку, покупали в магазине «настоящую русскую еду»: черный ржаной хлеб, вологодское масло, икру и калачи, жирную сельдь, крошечные соленые огурчики — «нежинские», как они назывались когда-то дома...
И Анатолий, и Лев не любили ходить сюда: «настоящая русская еда» среди избранной публики и по-европейски вымуштрованных официантов казалась ненастоящей, искусственной.
Но сегодня Анохин решил,
Именно тут Лев ей первой откровенно рассказал о решении вернуться домой, в Россию. О решении, принятом еще в те дни, когда Белопольская поступила на службу к художнику и он понял, что совсем не нужен ей. Анохин не поведал о желании уехать даже Грибовскому. Зачем испытывать судьбу? Может, и не выйдет ничего? Лев и не подозревал, а вот коснулось его это испытание — и оказался он обыкновенным суеверным человеком, как и многие его соотечественники-эмигранты...
Хлопоты, ожидание вызова, хождение в Советское полпредство, ответы на десятки вопросов, которые задавали ему там, длились почти всю весну.
По-настоящему теплый март внезапно сменился прохладными днями начала апреля. Подули влажные ветры с Атлантики, принесли ежедневные моросящие дожди. Температура днем не поднималась выше пятнадцати градусов. Парижане сетовали: в природе началось светопреставление. Люди забыли, как солнце выглядит. Да и существует ли еще оно, солнце? Кому светит, где?..
Вместе с тем всю весну Лев продолжал делать свою привычную работу в редакции, хотя давно уже пропал у него интерес к своему делу — короткие заметки, переводы, даже составление крестословиц казались ему вымученными, он придумывал их механически, не стараясь, как когда-то, внести в повседневную иссушающую газетную барщину хоть частицу своего ума и сердца.
И вот, наконец, вновь пришел первый теплый и влажный день. Солнце вспыхивало и сияло в окнах домов. Вкусный, с арбузным запахом, ветер шевелил занавески раскрытых окон. Лев — с непокрытой головой, растерянный, непонятно счастливый и ошеломленный, шел по улице Гренель к пляс Конкорд, а в голове билась одна мысль: «Еду, еду! Позволили, разрешили, наконец!..»
Объяснение с Ксенией представлялось нелегким. Казалось, как были чужими, так и остались. Добрые знакомые — не больше. И все-таки, понимая, что он для нее только друг, приятель, Лев страшился разговора с ней. Его не покидало ощущение, что он предает в чем-то и Ксению, и Анатолия, оставляя их тут, в чужой стране, среди чуждых, а то и враждебных людей. Его преданность этой прелестной женщине, уважение, которое он к ней питал, трепет при каждой встрече — да что там искать слова! — просто любовь, да, любовь, его собственное и, увы! неразделяемое чувство — накладывали на него святую обязанность беречь ее, хранить, быть под рукой в любой час, в любую минуту, когда
А теперь он уезжает, не сказав друзьям, не посоветовавшись с ними. Быть может, на решение его повлиял один из последних разговоров с Поляковым, беззастенчиво указавшим ему его место? Или, скорей, перемены в жизни Ксении: она нашла основную работу, в которой, он чувствовал это, она растворялась целиком и нашла себя. Как подшучивала Ксения вначале над порядками в доме Мэтра, где ей предоставили роль... кого? Секретаря, экономки, служанки? Она смеялась, рассказывая, что делает все, что приходится, что даже — представьте себе! — Мэтр однажды просил ее позировать для картины.
— Как? — взорвался Анохин. — Позировать? Ню?
— Ню, — звонко рассмеялась Ксения (она никогда раньше так не смеялась). — Абсолютно ню! Он рисовал мою руку, только ладонь, представь себе!..
Позднее оказалось, что Мэтр обращается к Ксении и с более ответственными просьбами — договориться с галереей о выставке, проследить за упаковкой картины для маршана. И насмешливые ноты в рассказах Ксении встречались все реже и реже. Она гордилась подобными поручениями Мэтра! И выглядеть стала иначе — уверенней, нарядней, спокойней...
«Я вовсе не нужен ей. Она прекрасно обойдется теперь и без меня», — уговаривал себя Лев, но что-то точило, омрачало радость отъезда, и он уже несколько дней все откладывал и откладывал разговор с Ксенией...
Они сидели вдвоем в самом углу тесного зальчика. Молчали... Анохин глядел в милое, изученное до последней черточки лицо. Низко надвинутая — как носили в тот сезон — черная круглая шляпа скрывала ее чистый лоб, даже брови, бросала тень на красиво очерченный помадой рот и подбородок. Сиренево-серое легкое пальто на спинке стула то и дело сползало на пол. Лев кидался подбирать его, но Ксения каждый раз опережала его ленивым жестом и снова вешала на спинку стула, смотрела на Анохина, как ему казалось, выжидательно и чуть насмешливо.
— День-то какой сегодня замечательный... — начал Дев и умолк.
Ксения сделала вид, что отвлеклась увиденным на противоположном тротуаре, и не отреагировала на его слова.
— А помните, вы когда-то утверждали, что правое ухо у меня больше левого?
Ксения улыбнулась.
— Ну же! — сказала она нацонец. — Говорите же, Левушка.
— Что?
— Не знаю. Но думаю, вы приготовились сказать мне что-то важное. Должны сказать... Надеюсь, это не будет объяснением в любви? Это ведь уже было, не так ли?
— Да, да, конечно... Ксения, родная... — начал Лев и не почувствовал, не понял сразу, что заплакал. — Дело в том, что я решил... Я уезжаю. Совсем скоро.
Лицо Ксении переменилось. Его волнение мгновенно передалось и ей: она поняла, о каком отъезде идет речь.
— Туда, домой, — проговорила она чуть слышно. — Вы решились? И вам разрешили? А я... Я не думала, что вы... Так вот просто...
Он мог только кивнуть. Боялся, начнет говорить — разрыдается.
Ксения протянула ему через столик обе руки. Он приник к ним ладонями, потом лбом, целовал, гладил, стараясь проглотить острый ком, застрявший в горле...