Солдатами не рождаются
Шрифт:
Серпилин улыбнулся прямо в лицо Бастрюкову невеселой улыбкой. Он слишком хорошо понимал: как бы ему сейчас ни ответили на этот прямой вопрос, дело не только в этом вопросе, и не только в ответе на него, и даже не только в этом человеке, сидевшем рядом с ним…
Но Бастрюков воспринял улыбку Серпилина по-своему – как нежелание обострять разговор.
– Да, вопрос острый, – сказал он, в свою очередь полуулыбнувшись. – К кому после вас наш редактор ходит? Такой вопрос надо на Военном совете ставить.
– Вы так думаете? – перестав улыбаться, спросил Серпилин. –
После этого несколько минут ехали молча.
«Что ж, придет время – поставим, – думал про себя Бастрюков. – Может, на Военном совете, а может, и не только на Военном совете». Он не имел привычки глотать обиды и сейчас, как всегда в таких случаях, как в гранит врубал в свою память весь этот разговор, так же как врубал в нее раньше некоторые разговоры с Захаровым. В этом смысле полковой комиссар Бастрюков со званиями и должностями не считался. Он и обижался и запоминал не взирая на лица. С человеком, с которым говоришь сейчас снизу вверх, судьба может потом свести и так на так и даже сверху вниз… И в память должно быть врублено все, на все случаи жизни.
«Наверное, оттого так распетушился, – подумал он о Серпилине, – что Захаров ему передал о моем намеке на его прошлое. Наверное передал, – мысленно повторил он, тут же врубив и это в свою память в конце списка прегрешений Захарова. – А что? Да, намекал. И не намекал, а напоминал, – привычно нашел он уверенную, круглую, удобную для самочувствия формулу. – Потому что забывать об этом – лишнее. Если даже ничего не сотворит, язык у него все равно длинный, такой язык сам по себе пятьдесят восьмой статьей пахнет». Так молча думал Бастрюков.
А Серпилин с самого начала вспоминал о том, о чем Бастрюков подумал в конце.
«Да, – подумал Серпилин, – при большом желании и старании можно в случае чего и цепочку построить: когда-то сидел за „хвалебные отзывы о фашистском вермахте“ и теперь, спустя шесть лет, гнет ту же линию: редактора газеты шельмует. Да, при желании и старании в подходящий момент можно и так. А этот, скорей всего, и захочет и постарается. Хотя, может, и ошибаюсь».
И, вдруг с болью вспомнив о сыне, спросил неожиданно:
– У вас, полковой комиссар, дети есть?
Спросил, потому что подумал: «У меня, вот у такого, какой я есть, сын получился такой, что пришлось насильно гнать на фронт. А у этого, интересно знать, – какие и где, если существуют?»
– Есть. Два сына и дочь, – нехотя ответил Бастрюков. Как всегда, когда не он сам, а кто-нибудь другой первым нападал на него, он искренне считал себя несправедливо задетым.
– Где они?
– В армии.
– И дочь?
– И дочь, – все так же хмуро и односложно ответил Бастрюков. Его семья всегда была той частью его жизни, которой он не любил касаться в разговоре с неприятными ему людьми, да и вообще не любил касаться.
«Да, – подумал Серпилин, – у него все трое на фронте. А у меня так до сих пор и неизвестно где. „Яблоко от яблоньки“, „сын за отца не отвечает“… все это так, слова. И ясности в жизнь они вносят мало, особенно в наше время и в нашу жизнь». И, подумав об этом и еще раз мысленно
Он отвернулся от Бастрюкова и стал смотреть в окно машины, ожидая, когда начнутся те за последние дни взятые места, где он еще не был. Вот здесь, налево, в этих красных кирпичных развалинах, был временный наблюдательный пункт армии, здесь они сидели четыре дня назад, а потом, под вечер, немного проехали с Батюком туда, куда едут и сейчас, осматривали занятое в тот день. А за этим уже начиналось известное ему только по картам и донесениям. Там, впереди, на развилке дорог, идущих в Сто одиннадцатую и Сто седьмую, должен ждать маяк от Пикина.
Так оно и есть. Прямо на дороге, на открытом месте, стоит «эмка», и около нее знакомая фигура ординарца Пикина – старшины Пчелинцева.
Увидев подъезжавшую машину, старшина вгляделся и поднял руку. Серпилин еще издали увидел, как он улыбается, улыбнулся в ответ и на ходу открыл дверцу.
– Здравствуйте, товарищ генерал, – радостно вытянулся около машины Пчелинцев.
– Здравствуйте, Пчелинцев. – Серпилин протянул руку. – Давно ждете?
– Пять минут, товарищ генерал. Товарищ полковник Пикин извиняется, что вас лично не встретил: бой идет.
– А если б он меня встретил, я бы ему взыскание дал, – усмехнулся Серпилин пикинским церемониям, от которых уже начал отвыкать.
– Разрешите ехать впереди? – спросил Пчелинцев.
– Скажите водителю, пусть едет впереди, – сказал Серпилин, – а вы со мной сядьте. Хочу про начальство расспросить, как оно живет.
Пчелинцев побежал к первой машине и, вернувшись, выжидательно остановился. Думал, что Серпилин пересядет вперед. Но Серпилин подвинулся на заднем сиденье.
– Лезьте!
– Неудобно, товарищ генерал, разрешите…
– Лезьте! – повторил Серпилин. – Мне головой крутить – себе дороже.
Пчелинцев сел бочком, чтобы не теснить начальство, и захлопнул дверцу. Машина тронулась.
– Как полковник Пикин живет, не раздобрел с тех пор, как от меня избавился?
– Наоборот, товарищ генерал, работы у него знаете сколько, – сказал Пчелинцев с той особенной интонацией, которая бывает у адъютантов, считающих, что именно их начальник, на каком бы месте ни находился, все равно – всему делу голова.
Пчелинцев, бессменный ординарец Пикина с начала летних боев, был сравнительно молодой, тридцатилетний человек, по образованию землемер. Он великолепно знал топографию, читал карту и по чистой случайности попал на фронт, пройдя мимо офицерских курсов. Да и на фронте мог бы давно стать офицером, если бы не Пикин, который, заполучив его в ординарцы летом, в неразберихе, с тех пор не отпускал от себя. По должности Пикину не было положено адъютанта в офицерском звании, и он, по сути приобретя себе адъютанта в лице Пчелинцева, довел его до звания старшины, а дальше придержал – ожидал, когда переменится его собственное служебное положение.