Солдатами не рождаются
Шрифт:
Когда, налазившись вместе с Кузьмичом по окопам и развалинам, побывав на всех трех наблюдательных пунктах полков, устав и намерзшись, Батюк перед возвращением в армию заехал в штаб дивизии выпить чаю, Кузьмич вдруг побелел как бумага, встал, попросил извинения и, прихрамывая, вышел в соседнее помещение. Батюк, не отличавшийся терпением, начал пить чай без него, потом, рассердясь, оставил стакан, поднялся и рванул дверь в соседнюю комнату.
Там на лавке сидел белый, без кровинки, Кузьмин и шепотом кричал на своего
– Давай сухой валенок!..
– Не дам, товарищ генерал.
– Давай, говорят… командующий ждет!
– Что тут происходит? – спросил Батюк, переводя взгляд с белого лица командира дивизии на его забинтованную от щиколотки почти до колена ногу.
– Давай валенок! – не своим голосом заорал Кузьмич.
Адъютант поставил ему валенок, он с искаженным от боли лицом сунул в него ногу и встал.
– Товарищ командующий, разрешите доложить… – начал адъютант и остановился под яростным взглядом командира дивизии.
– Докладывайте, – переводя взгляд с одного на другого, сказал Батюк.
Адъютант виновато посмотрел на Кузьмича и стал докладывать, что у командира дивизии уже несколько дней как открылась старая рана, и, хотя врач ему сказал, что надо полеживать, он не ложится, сегодня и вовсе ходил целый день и так разбередил ногу, что валенок полный крови.
– Где же твоя совесть? – Батюк повернулся к Кузьмичу. – Почему, как я приехал, мне не сказал? Какой из тебя командир дивизии, раз у тебя рана открылась? Садись, чего стоишь? В ящик сыграть хочешь?.. – И Батюк матерно выругался.
Кузьмич не сел.
– Разрешите ответить на ваши вопросы с глазу на глаз? Или и дальше будете меня при людях матюкать?
Батюк ничего не ответил, повернулся и пошел в другую комнату. Кузьмич прошел за ним, закрыл за собой дверь и попросил разрешения сесть.
– Можешь хоть ложиться! Докомандовался, понимаешь, а со штабом армии в прятки играешь, – сказал Батюк сердито, садясь на стул напротив Кузьмича.
– И еще не матюкай его. Да я бы тебя не так еще обматюкал, если бы не при людях. Сдавай дивизию Пикину и езжай в госпиталь.
– Иван Капитонович, чем сплеча рубать, все же сперва уважьте, послушайте. Как-никак годов на десять постарше вас.
– То-то и оно, – сказал Батюк. – Давно пора ехать в тыл запасные полки учить, а не добивать себя тут до ручки.
– До сей норы, что возложено, выполнял и так и дальше думаю, – сказал Кузьмич. – Ночь перележу, а утром, где надоть быть, буду. И все, что надоть, сделаю.
– Не видать, чтоб ты все, что надо, делал. Соединиться обещал, а не сделал!
– Что мог, делал, товарищ командующий. Вы сами видели…
– Мог, мог… – сердито оборвал Батюк и встал. – Ты сделал, что мог, а другой придет и сделает больше…
– Иван Капитонович, – умоляюще сказал Кузьмич. – Не трожьте меня до конца операции. Есть в вас душа или нет?!
– А
– А раз как положено, – поднявшись и став напротив Батюка, сказал Кузьмич, – так вы меня не тычьте, я у Фрунзе служил, он меня не тыкал…
– У вас все? – угрожающе спросил Батюк, с трудом не дав себе хряснуть кулаком по столу. – Получите письменный приказ и сдадите дивизию.
Он уехал в гневе и не выполнил своей угрозы сразу же по приезде в штаб армии только потому, что его поглотили неотложные, накопившиеся в его отсутствие дела и надо было сначала расправиться с ними.
Тем временем члену Военного совета Захарову позвонил взволнованный замполит 111-й Бережной, прося разрешения срочно явиться к нему.
– Являйся, раз такая нужда на ночь глядя, – сказал Захаров. – Кстати, жалоба на тебя есть. Заодно разберем.
– Какая жалоба? – спросил Бережной.
– Явишься – узнаешь. – Захаров положил трубку и покосился на сидевшего перед ним заместителя начальника политотдела армии полкового комиссара Бастрюкова, который полчаса назад пришел не с жалобой, как выразился Захаров, а с замечаниями по недостаткам в работе политотдела 111-й дивизии.
– Ну что ж, – сказал Захаров, – раз Бережной сам напросился, пока будьте свободны. Как приедет, вызову на очную ставку. – И, поглядев на недовольное лицо Бастрюкова, усмехнулся. – Иди, товарищ Бастрюков.
Захарову хотелось остаться одному, успеть до приезда Бережного самому обдумать, как быть с этой некстати вспухшей историей.
«Бастрюков формально прав: вытащил это дело и поставил в таком разрезе, что теперь не обойдешь его ни справа, ни слева. Остается один вопрос – за каким хреном ему понадобилось сейчас, на гребне последних усилий, вдруг вытаскивать эту историю, которая через несколько дней на фоне победы сама собой утонула бы, и никто бы ее не оживил. А он, наоборот, рад и понимает свою силу; раз пришел ко мне, я уже не могу ему сказать: не суйся, подожди, пока само собой заглохнет… Не такой это человек, чтобы ему так сказать».
Дело, по которому пришел Бастрюков, кроме всех прочих его жалоб на политотдел дивизии, заключалось в том, что в 111-й, в разведроте, был, оказывается, боец по фамилии Гофман. И был он не еврей, за которого его привычно считали, сталкиваясь с фамилией Гофман, а самый настоящий немец Поволжья. И это в дивизии, по словам Бастрюкова, знали и покрывали, несмотря на то что был строжайший приказ: немцев Поволжья ни под каким видом во фронтовой полосе не держать. А этот немец воевал в дивизии, и не где-нибудь, а в роте разведчиков, и как раз он взял того крайне необходимого «языка», которого в канун наступления приказано было взять на участке 111-й дивизии, и получил за это «Отвагу».