Солдатами не рождаются
Шрифт:
– Да, отвоевались, – сказал Синцов вслух о немцах и подумал о себе: «А я?» Да, и ты тоже отвоевался. И все это уже в прошлом: и назначение в батальон, и вопрос Пикина «как, справитесь?», и твой ответ «справлюсь», и первое знакомство со всеми, вместе с кем пришлось воевать, и хмурый Туманян, и уже неживой теперь Левашов, и Рыбочкин с его стихами, и «декабрист» Завалишин, и Ильин, принявший вместо тебя батальон. Все позади: и первый бой, и последний, и все, что было между ними. А впереди только госпиталь под номером сто пятьдесят три.
Номер этот записан и дан Ивану Авдеичу, которого,
Хотя нет, неправда! Еще одно может сделать и сделает. Когда прощались, попросил его, чтобы, если в батальоне снова появится военврач Овсянникова, рассказал ей о ранении в точности, не прибавляя и не убавляя, и дал номер госпиталя. На секунду подумал: хорошо, если бы она была рядом там, когда ранили. И сразу же отмахнулся от этой мысли: не дай бог!
Сейчас, когда обогнали колонну немцев, он, перестав на них смотреть, опять почувствовал в руке незатихающую боль. Вынул из ватных брюк часы и, как во сне, услышал Танин голос под утро: «Мне пора».
Неужели все это было той, прошлой ночью, с которой не минуло еще и полутора суток? И она была у него, и брала, и поворачивала его руку, и смотрела на эти черные со светящимися стрелками часы, которые ему вдруг захотелось сейчас подарить ей на память, чтобы носила. Только когда он ее увидит, вот в чем вопрос. И вообще, как все будет теперь у них? Он не подумал сейчас о себе, как о человеке, потерявшем руку и поэтому обязанном заново взглянуть на свои отношения с женщиной. Наверно, было что-то такое в Тане, что не позволило ему подумать об этом. Он просто подумал, что теперь у них все окончательно запуталось: что с ним будет и куда он попадет после того, как вылечится? Что будет для него возможно и что невозможно, где будет он и где окажется она?
Его снова охватила ярость: за пять минут до тишины! Из всего батальона одного тебя! Да, выбыл из строя. Как-никак шестое ранение, пора и честь знать. Война угощает, не скупится.
Попытался думать об этом спокойно, хладнокровно, не теряя здравого смысла, но из этого ничего не выходило. Что-то мешало представить и себя без войны, и войну без себя, и никакой здравый смысл тут не помогал.
Он отчетливо вспомнил то место, где для него все кончилось, – покрытую черным льдом площадь, изогнутый вопросительным знаком рельс слева, остов трамвая справа и бетонную стенку впереди.
Интересно, где похоронят Левашова? Когда-то Левашов клялся, что добьется и похоронит Героя Советского Союза комбата Поливанова в Сталинграде, на площади Павших борцов. А где теперь похоронят его самого? Конечно, такому человеку, как он, постараются отдать должное. Похоронят с салютом, с представителями от всех батальонов, и временный памятник сделают сегодня же или завтра. Может, там же, у этой стенки, будет заводской сквер или еще что-нибудь? А может, вообще ничего не будет на этом месте –
Утром сказал Левашову: «Без вас не успеешь соскучиться!» – и не выходит из головы, что зря сказал, накаркал. Наверно, всю жизнь будешь об этом вспоминать. А жизнь у тебя, если уволят вчистую, теперь долгая.
А с этим полковым комиссаром, который бежал там, в Крыму, так и не довел до конца Левашов, унес в могилу. А тот живет и здравствует, и никто уже теперь не докажет, какая он сволочь!
– Ничего нельзя откладывать в жизни, а тем более на войне. Ничего!
Сказал громко, вслух – водитель даже повернул голову. Сказал так, словно у него еще была возможность спорить с Левашовым.
Левашов говорил, что у него никого нет. А раз никого нет, то кто же будет помнить о нем? Ну, я буду помнить. Да, я буду помнить, сколько буду жить. А Ильин не будет помнить? Будет. И Рыбочкин будет помнить, и Туманян, с которым они ругались, тоже будет помнить. И Феоктистов будет помнить. Хотя он говорил, что у него никого нет, все равно его будет помнить гораздо больше людей, чем некоторых из тех, у кого остаются на свете и жена, и дети, и разная другая близкая и далекая родня…
– Опять нагнали, ты смотри! – удивился водитель.
И действительно, они нагнали еще одну длинную колонну пленных. Она шла медленно, сползая с дороги вправо, проваливаясь в снегу; немцы падали, поднимались, цеплялись друг за друга, снова падали. И в том, как они шли и падали, и как поднимались, и как уже не смотрели в сторону, на теснившие их с дороги машины, чувствовалось отчаяние и перешедшая все границы усталость.
«Да, вот они, те самые немцы», – подумал Синцов. Несмотря на жалкий вид каждого из них по отдельности, зрелище еще одной бесконечной немецкой колонны снова вызвало в нем глухое чувство торжества, пробившееся сквозь боль и подавленность от непоправимости своего ранения.
Пробка, в которой задержалась санитарная машина, возникла по вине Серпилина. Возвращаясь из заводского района Сталинграда в штаб армии почти в то же время и той же дорогой и обогнав длинную колонну пленных, он остановил свой «виллис» в голове и задержал двигавшиеся сзади грузовики. Проверив у лейтенанта, начальника конвоя, какое им дано направление, он снова сел в машину и приказал адъютанту взять на заметку: надо позаботиться о маяках на дорогах, чтобы колонны пленных не вышли к ночи прямо в расположение разных тыловых частей и не получилось стрельбы и других кровавых недоразумений.
То, что пленных, не теряя времени, поспешно вытаскивали из развалин Сталинграда, было, конечно, верно, но с тем, куда и какие колонны вывести к ночи, и где они будут ночевать, и где их кормить сегодня и завтра утром, пока творилась неразбериха.
За всю войну еще никогда не брали такого количества пленных. И вообще до самого конца, пожалуй, не представляли себе истинных масштабов собственной победы над немцами. «А может, и сейчас не представляем», – подумал Серпилин, глядя на еще одну, уже шестую по счету, колонну пленных, которую догнал его «виллис».