Солдаты Вавилона
Шрифт:
НИКА
Горели леса, и в маревом безветрии отстоявшийся дым сплывал в долину, в город, растекался по улицам, въедаясь в стены, одежды и лица. Днем небо обращалось в раскаленный алюминиевый колпак, на котором неясным бликом обозначало себя солнце. Кроваво-черные закаты пугали. По ночам наступало изнеможение — не от жары, а от несбывшегося ожидания прохлады. На рассвете происходила слабая подвижка воздуха, но тем все и кончалось. Соседи говорили о нашествии крыс, но Ника пока ничего такого не видела — кроме одной полувареной крысы, однажды переползшей ей дорогу. Ника вскрикнула от отвращения и хотела чем-нибудь в нее запустить, но ничего подходящего не было — а крыса остановилась, посмотрела через плечо на Нику долгим запоминающим взглядом и скрылась в дикой траве давно не стриженного газона. Несколько дней Ника не могла отделаться от гадкого привкуса этой встречи, но потом все стерлось. Иногда с наступлением темноты начинали выть собаки, все окрестные
Снилось ей только небо.
Слабые и прозрачные руки ловят восходящие струи и легко опираются о них, заставляя тело, которого как бы и нет, лениво скользить косо вверх, поворачивать, описывая пологую спираль и подставляя нежному солнцу то один, то другой бок. Восходящие струи невидимы, но руки сами чувствуют их и тянутся к ним; переход со струи на струю вызывает покачивание и легкий озноб. Земля глубоко внизу, раздавленные силой тяжести кварталы, голубовато-серая зелень городских больных деревьев, широкая полоса красного песка и красно-коричневая извитая лента реки, и где-то далеко — край моря… все похоже на утонувший город, видимый сквозь невыносимо прозрачную воду. И обязательно, рано или поздно, подступает: воздух из опоры превращается в пустоту, и — миг острого ужаса…
Липкая жара изводила. Ника принимала душ раз по пять в сутки — как только позволял Сид. Но тепловатая жидкость, текущая из труб, ни по температуре, ни по вкусу не напоминала воду. Это было так же тоскливо, как вой по ночам.
Дважды в день, утром и вечером, она выносила Сида на лужайку перед домом и пускала поползать по травке в тени выгоревшего полотняного навеса. Несмотря на запрет, она поливала траву, и санитарный инспектор Бенефициус знал это, но старался не замечать и не реагировал на нашептывания старухи Мальстрем. Бенефициус, сорокалетний лысоватый толстый сердечник, был давно и безнадежно влюблен в Нику. Никто, кроме них двоих, об этом не знал. Иногда он подходил, когда Ника пасла Сида, и рассказывал что-нибудь: что эпидемия среди крыс, как, наконец, выяснилось, не перекинется на людей, и то, что воду для ребенка следует сначала заморозить, а потом использовать только верх ледышки, и то, что в будущем году, может быть, откроют береговую линию, и тогда можно будет если не купаться, так хоть лежать вблизи воды, а это уже много значит… Он смотрел на Нику строгими глазами, и соседи думали, что он выговаривает ей за лужайку, а Ника в ответ кивала и виновато улыбалась, и казалось, что она обещает никогда-никогда… Изредка, раза два в неделю, звонил Грегори и, экономя, торопился быстро-быстро сказать все, и лицо его от этого делалось напряженное и чужое. Обычно он звонил с заправочных станций, последний раз — откуда-то из пустыни, за спиной его были серые, сточенные ветром песчаные холмы и серые жесткие кусты без листьев. Он сказал, что получил очень выгодный фрахт с премией за скорость и что теперь уж точно вернется домой, потому что устал и соскучился. Ждать его надо было со дня на день. Впрочем, бывало, что на полдороги он урывал еще один выгодный фрахт… Денег все равно хватало только-только.
Бенефициуса звали Лотом. Лот Бенефициус. Он очень смущался, когда называл свое имя.
Ника почувствовала приближение — непонятно как, но почувствовала. Сид, голенький, спал под марлевым пологом и крутился во сне. По раме показывали «Коктейль», и Ника, нацепив на ухо ракушку, ждала, что дадут хотя бы фрагменты из вчерашней демонстрации мод — она всю неделю хотела ее посмотреть, но Сид проснулся и раскапризничался, пришлось бросить все и укачивать, и петь, и носить на руках, успокаивая. Он никак не хотел возвращаться в кроватку, отбивался, плакал, и только через час устал, сдался и уснул, обиженный на всех. И вот сейчас Ника вполуха слушала музыку и петушиный голос конферансье Карлоса, отпускающего бессмысленные шутки — и вдруг встала и шагнула к двери, еще не понимая, кто ее позвал. Постояв и ничего не увидев, она сунула ракушку в карман шортов и вышла из дому. Все вокруг было черным или желтым. Куда-то заторопилось сердце. Ника дошла до калитки и остановилась. К угнетающей духоте добавился странный внутренний жар. Через несколько минут из-за поворота пустынной улицы появилась черно-желтая морда «чудовища» — солнце плавилось в ветровом стекле — и возник его низкий рык, знакомый, родной, свой — Ника вытянулась в струнку и неподвижно ждала, когда этот дредноут приблизится, запыхтит, сбрасывая обороты, отдуется сжатым воздухом тормозов и намертво станет, горячий, обратив к ней слепой профиль кабины, и с той стороны хлопнет дверца, и возникнут шаги — два, три, четыре шага, — и Грегори, лохматый, клетчатый, широкий, весь в облаках сложных машинных запахов Грегори возникнет из-за… Нику подбросило в воздух — и, пока она летела, рот Грегори все шире и шире растягивался в улыбке, а руки раскидывались крестом, посадочным знаком "Т", а из распахнувшейся рубашки перла буйная растительность, и в эту-то растительность мягко приземлилась Ника, обхватив руками и коленями все, что можно было обхватить — и целуя беспрестанно эту жесткую, колючую и ненаглядную морду…
— Ну-ну-ну, — довольно заворчал Грегори, подхватывая Нику своими лапищами. — Я пыльный, я соленый… — не отпуская Нику, он легко зашагал к дому. — Сейчас мне кое-кто ванну соорудит, бельишко свежее даст…
— Что, только бельишко?..
— Да ну что ты, если бы только бельишко, и базару бы не было, я же кобелина, ничего не поделаешь…
— Кобелина, небось, девок полная кабина была… там, за поворотом только и высадил, знаю я, что на дорогах делается…
— Ничего ты не знаешь и не представляешь даже, у тебя устарелые сведения, едешь вот так ночью, фарами светишь — а через каждые сто метров по девке, представляешь, девки, девки, девки, и, что характерно, все стоят раком, ничего себе, а?
— Какие ужасы ты рассказываешь, — Ника потерлась носом об его плечо.
— Пусти, я ванну… — они были уже в доме.
Она отрегулировала воду: тридцать градусов, как он любит, — бросила в воду таблетку фитона и слепо смотрела, как тугая струя взбивает зеленоватую пену. Дышалось ртом и, как от щекотки, подбирался и втягивался живот, и Ника присела рядом с ванной, прижалась к ней боком…
Вошел Грегори в трусах, Ника засмеялась и крепко зажмурилась — он до сих пор стеснялся раздеваться при ней. Потом раздался громкий плеск и фырканье. Ника открыла глаза: Грегори стирал ладонью пену с лица.
— Черт-те что, — сказал он. — Как из огнетушителя… Да, слушай, а чем это таким странным в коридоре пахнет?
— Не знаю, — сказала Ника. — Не чувствую.
— Вроде как чесноком — и чем-то еще.
— Ничего там нет.
— Ну, показалось. Сидди давно спит?
— Больше часа.
— Надо поторапливаться… — Грегори стал быстро тереть себя мочалкой.
— Задерни занавеску, я под душем ополоснусь. Все, завтра приварю к «чудовищу» ванну и бак для воды — невыносимо…
Ника перепорхнула в спальню, расстелила чистую простыню, вернулась к двери, встала, прислонясь к косяку. Ежась, провела рукой по плечу, груди, животу, бедру. Все на месте? — ехидно спросила сама у себя. На месте… Похотливая кошка… А хотя бы? Почему-то медленно и тяжело стала открываться дверь ванной. Открылась. Закутанный с головой в простыню, вышел Грегори. У него была странная, какая-то одеревенелая походка. Люди так не ходят. Он приближался, и Ника чувствовала, как ее охватывает настоящий страх. Потом простыня соскользнула с головы. Лицо Грегори было синевато-белым, и наискось шла, вскипая кровью, рубленая рана… Он сделал еще шаг, и Ника, теряя себя, опрокинулась и полетела в глубокую звенящую темноту…
Она сидела на подоконнике, обхватив руками колено. Ей было уже почти хорошо. Почти хорошо… Она усмехнулась. Лучше сказать: почти не больно. Почти спокойно… И очень досадно. Прошли все чувства. Как всего этого жаль: ожидания, радости, желания — всего. Ничего не осталось. Рубец. Обидно… За окном с наступлением сумерек летали бессмысленными кругами какие-то новые мухи: медленные и крупные, как шершни, но безвредные. Раньше их не было. Впрочем, раньше многого не было… За спиной возникли мягкие шаги: Грегори опять шел извиняться. Ника обернулась. Грегори был голый по пояс, в каких-то немыслимых шароварах и красном тюрбане. В руках он держал блюдо с персиками.
— Зернышко… — с придыханием начал он; на этот раз голос был приторно-нежным. — Зернышко мое родное, ну, прости ты дурака.
— Дурак и есть, — сказала Ника. — Господи, какой ты дурак! Я ведь не за это сержусь… — Она сама не могла понять, за что сердится. За пропавшее настроение? Не совсем, что-то еще… На миг ей показалось, что она сама — уже из последних сил — расковыривает обиду. — Я ведь и не сержусь даже, не то слово… а, да что с тобой говорить…
— Не говори, госпожа! — ослом взревел Грегори. — Не надо слов, пусть все нам скажет музыка!
Он махнул рукой в сторону рамы, экран осветился, из глубины его поплыли цветные шары, которые, лопаясь, издавали ксилофонные звуки. Это был, наверное, какой-то новый тоник, он привез, он знает, что она это любит и коллекционирует — но вот сейчас, сию минуту это оказалось поперек всего.
— Выключи, — сказала Ника.
Грегори сделал ладонью движение, будто протирал стекло, и экран погас.
— Тебя не развеселить, наверное, — сказал Грегори.
— Так — нет, — сказала Ника. — Знаешь что: ты постереги пока Сида, а я прогуляюсь… проветрюсь.