Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
— Удобная штука! — сказал он. — И для пива и для водки — лучше не надо.
— Умные всегда хорошее придумают, — проговорил кто-то с украинским акцентом, и Карцев с Черницким быстро обернулись.
— Защима!
Карцев вскочил и, не веря себе, смотрел на знакомую фигуру ефрейтора. Всего несколько месяцев прошло с тех пор, как они виделись, но Карцеву казалось — прошли годы. Защима, тот самый, что накануне ухода в запас оскорбил фельдфебеля и был осужден за это к шести месяцам дисциплинарного батальона, стоял перед ним похудевший, осунувшийся.
— Ты чего так смотришь? Цэ ж я, Защима — бывший государственный ефрейтор, а теперь рядовой
Привычным движением он снял скатку и опустился возле костра. Голицын, не знавший Защиму, подвинулся, уступив ему место, и сказал, щуря серые глаза:
— Диспиплинарным ты нас не удивишь. Когда я на действительной был, троих товарищей туда спровадил и сам едва не угодил.
— Я и не удивляю, — равнодушно заметил Защима. — Мы уже давно не удивляемся.
Принимая от Черницкого покрытый аппетитной корочкой жирный кусок гуся, он спросил:
— Ну, как вы тут, братики, воюете? Не продырявили еще вас?
Он слушал, медленно прожевывая гуся. Было в нем что-то спрятанное от людей, что-то выстраданное и горькое, что он свято берег. Глаза невеселые, но в их взгляде не было надломленности.
— Жил, слава богу, — ответил он Карцеву, спросившему, как служилось ему в дисциплинарном батальоне. — Жил так, скажем, как на доброй каторге. Всюду же фельдфебели есть, господа офицеры есть, тюрьма есть и при тюрьме поп — все как полагается. Сорок человек нас освободили и — на передовые. Речь нам говорили. Хорошую речь. И отправили на вокзал под конвоем и без оружья. Просились там некоторые дурни — нельзя ли с родными попрощаться. К одному жинка приехала, всю дорогу рядом шла, а к мужу так ее и не допустили. «Когда свою вину отвоюешь, — сказал наш командир, — тогда сколько хочешь с жинкой цацкайся, а теперь нельзя…» Музыка даже нам поиграла, поп крест целовать давал… одним словом, проводили честь честью. Ну, вот мы и здесь…
Костер догорал, серый пушистый пепел осторожно покрывал столбики огня, точно укутывал их от холодеющего ночного воздуха. Вдруг сильный взрыв поколебал воздух. Деревья во дворе зашелестели, как от порыва ветра. На севере небо налилось багровым светом, точно там — не на обычном месте и без времени — всходило солнце. Взрыв повторился, тоненько зазвенели стекла в домах, и настала тишина. Она длилась долго. Потом взрывы возобновились, и север все шире заливался расплавленным металлом, точно выдавала его без счета какая-то чудовищная домна. На западе начался пожар. Два зарева сближались, и между ними тянулся черный коридор еще не освещенного неба.
Из хат поспешно выходили офицеры. В штабе полка началась суетня. Туда вошел Дорн. Через минуту он показался в дверях вместе с Денисовым, сердито что-то ему говорил, тыча рукой в комнату, где помещался командир полка, а Денисов пожимал плечами и отвечал, наклоняясь к уху подполковника. Старшие офицеры торопливо подходили к штабу, слышались их громкие, возбужденные голоса. Вышел Максимов — сутулый, с небритым, отекшим лицом. Он говорил мало, больше слушал Денисова и тряс в знак одобрения головой. Штабс-капитан Блинников, заменивший убитого Вернера, повел третью роту.
Августовская ночь переходила в рассвет. Было свежо, в небе, как льдинки в голубой воде, таяли звезды. На правом фланге загремела русская артиллерия. Под шрапнелями валились тонкие садовые деревья. Тяжелые германские снаряды падали совсем близко. Позади рощи проходила железная дорога. Там, за буграми и холмиками, около будки путевого обходчика залегла немецкая пехота, и пули с визгом и цоканьем проносились над русскими цепями. Группы раненых тащились обратно в деревню, на перевязочный пункт. За дорогой протекала речка, красиво поросшая кустами. Внезапно из-за кустов выскочили немцы и, крича, бросились в атаку. Русская батарея била по ним прямой наводкой. Восемь полковых пулеметов татакали непрерывно, и простым глазом было видно, как падали скошенные немцы, как в смятенье бежали они назад и прятались у речки, в рытвинах и кустах. Артиллерийский огонь усиливался, сражение происходило на широком фронте.
В деревню въехал автомобиль. Худощавый генерал с маленькой коричневой бородкой долго и внимательно выслушивал доклад другого генерала — остроносого, в черепаховых очках, смотрел на карту, разложенную на сиденье автомобиля, и негромко отдавал распоряжения. Потом, стянув с правой руки серую лайковую перчатку, вылез из автомобиля и прошелся по дороге, по-птичьи наклонив набок голову, прислушиваясь к артиллерийской стрельбе. Прискакал запыленный ординарец с донесением. Рыжий конь тяжело водил боками, пена белыми хлопьями падала с его боков, с тонких, вздрагивающих ног. Генерал ласкова похлопал коня по шее, сказал ординарцу: «Спасибо, спасибо, родной мой» — и, прочитав донесение, быстро пошел к автомобилю. Он продиктовал приказ, который торопливо записывал офицер генерального штаба, и уехал.
Через час на фронте в несколько верст двинулись в наступление три полка, имея четвертый в дивизионном резерве. Это была операция, предпринятая командиром пятнадцатого корпуса генералом Мартосом. Она принесла русским победу: несколько орудий и больше тысячи пленных.
Третий батальон атаковал на правом фланге полка. Дорн шел вместе с двенадцатой ротой, державшейся уступом позади одиннадцатой. Батальон охватывал маленькую рощу, в которой засели германцы. Васильев беглым огнем прижал противника к земле и бросился в атаку. Солдаты так дружно и стремительно рванулись вперед, что Дорн не удержался, крикнул:
— Вот молодцы!
Через минуту и двенадцатая рота была в огне. Блестя очками, тяжело подпрыгивая на кочках, Дорн спешил за солдатами.
«Нет, Васильев не выдаст… Не выпустит их!» — думал он, весело поглядывая вперед.
Молодая, стройная сосна, мимо которой он пробегал, вдруг затрепетав вершиной, повалилась на землю. Дорн посмотрел с удивлением: он не слышал разрыва снаряда. И тут, в трех шагах от него, вспыхнули два дымка — белый и розовый.
Дорн лежал на земле.
«Ранен?… Нет, не может быть!» — хотел крикнуть он, но слова не слушались его, какая-то противная слабость поползла от груди к голове, и, увидев наклонившееся над ним испуганное лицо батальонного адъютанта и чувствуя, что жизнь уходит от него, он сказал:
— Бейте, бейте их!.. Батальон… примет… Васильев…
Бредов вел десятую роту. Небо синело чисто и спокойно. Далеко позади, в красноватых лучах утреннего солнца, виднелся Грюнфлисский лес. Темная его громада тянулась далеко по горизонту. Отдохнувшие солдаты шли бодро. Грохот артиллерии доносился справа и слева, близко рвались неприятельские снаряды, дзинькали пули, но чувство счастливой уверенности, охватившей Бредова, было так сильно, что он шел в рост, веря, что ни одна пуля не может сегодня попасть в него. Он видел, как по обе стороны от него наступали девятая и одиннадцатая роты.