Соленые радости
Шрифт:
Однажды я прочитал в статье нашего нового главного тренера сборной: «…Не могу не обратить внимания на то, как некоторые чемпионы подчеркивают свое пренебрежение к конкурентам. Большего издевательства, чем намалевать фамилии великих атлетов на своих штангетках, вряд ли придумаешь. А уж коли так неразборчив в средствах и тщеславен, не хвались, помалкивай…»
Жарков хитро мстит всем, кто на его поприще проявляет самостоятельность. Для этого все средства хороши. Свои личные интересы он наловчился пристегивать к общественным. И таким образом придавая уже своему личному, шкурному значимость важного, общественного. В этой подмене личного «я» понятием
И все это следует тоже учитывать…
Станок на фотографии внушителен: хаос загадочных перекладин, блоков и крючьев. Опыт Харкинса подсказал новую возможность для тренинга рук. Теперь основную работу проделываю в станке. В жимах широким хватом, или из-за головы, нагрузка сходится на позвонках. Жим любит кропотливую работу, воловью работу. Три четверти всего тренировочного времени съедает жим. Если бы не эта конструкция, я вряд ли вынес бы жимовые нагрузки последних лет. Ею я освобождаю позвоночник от нагрузки.
И вот он мой красавчик-станок на фотографии! Кожаная обивка стерта и темна – соль и пот моих тренировок!
К «Лайфу» приложен русский перевод, Узнаю бисерный почерк Мальмрута. Передаю журнал Цорну. Поречьев придвигает кресло. Цорна раздражает перевод Мальмрута.
– …На этом атлете все священные регалии счастья, – переводит Цорн. Он усмехается и похлопывает меня по плечу.
Миллионы болельщиков тоже знают все о моем счастье. Они знают все, они взвешивают счастье, примериваются к нему. Мое счастье обязательно должно походить на образчик общего счастья.
– Спасибо Аальтонену, – говорю я. – Согласился на сутки отдыха. Я устал.
Цорн усмехается:
– Этот Аальтонен из тех, что готовы деньги; зубами таскать из навоза…
Я в нетерпении толпы. Иду за ней через площадь. Надо идти со всеми. Постукивают женские каблучки, мелкают лица, витрины, табачные киоски.
Дождь залужил город. Город глазеет в лужи. И высокие дома, и люди, и деревья, и усталость моих шагов – в гладких зеркалах этих луж. Причуды дождя…
И снова в воспоминаниях кузнечики режут траву косами песен. И в просеках сбрасывает свою исступленность солнце. И дыхание солнца опаляет жадность земли, покорность трав. Соком ласк наливаются травы, восходят новые травы, созревают новые травы.
И это солнце, и гимны кузнечиков, и белые солнцем травы, и горячая земля – я вхожу в этот мир, он принимает меня, расступается передо мной, смыкается за мной.
И ручьи, реки, озера моих воспоминаний прозрачнее: лунного света.
Свой первый из десяти чемпионатов мира я выиграл в Сан-Франциско. Еще выступали Ямабэ, Шестэдт, Мунтерс, Шрейнер, Хлынов – легендарные имена! Тогда не было этой чехарды чемпионов. Сила долго и упорно добивалась в тренировках, и различные химические препараты Мэгсона вдруг не выводили в чемпионы вчерашних «недорослей силы», и Альберт Толь тоже тогда выступал, а Харкинс работал в первом тяжелом. Это был его пятый чемпионат и последние два из них он выиграл с сенсационным преимуществом.
В тот год я стал первым на чемпионате страны в Орле, вторым оказался Земсков, а многократный чемпион страны Глебов занял пятое место. Третьим за мной пробился Осипов.
Земсков
Ростоу, Сигман, Цольнер, Гортон, Дювалье, Сеебах… – крутые спины и плечи, заросшие мясом мускулов, бочкообразные ноги, руки в пятьдесят сантиметров окружностью по предплечью. Я терялся среди этих людей. Я был в половину уже любого, хотя весил более ста десяти килограммов. Когда я стоял на параде среди этих атлетов, зрители соболезнующие улыбались мне.
Неуклюжие в жизни и ловкие, отчаянные на помосте, они по-хозяйски разгуливали за кулисами, знали всех тренеров и судей, хлопали друг друга по голым сырым загривкам и снисходительно ухмылялись. На разминке их мгновенно окатывал пот. Мокрые, взъерошенные, они грузно перекатывались по залу, лязгали дисками, набирая веса, оглушая всех басами. Я был худ вышколенностью молодых мышц и тонок. Но я знал: никто из этих атлетов не выстоит против меня.
Я выиграл этот чемпионат, потому что отверг рутину тренировок. Я верил в разумную силу, презирал результат, добытый уродливостью чрезмерного собственного веса. Простые понятия вдруг подвели меня тогда к осознанию первых наивных закономерностей силы. Тренировочные нагрузки определяли интенсивность и объем. Интенсивность нагрузки означала напряженность тренировочной работы и степень ее концентрации во времени. Объем и интенсивность нагрузок были неотделимы друг от друга.
Первый примитивный анализ их взаимоотношений и принес мне успех. После полуторалетнего экспериментирования стало ясно, что одновременное увеличение интенсивности и объема может происходить лишь до известного предела. Последующее увеличение объема неизбежно задерживает прирост интенсивности, а затем и снижает. Увеличение же объема нагрузок связано с длительными физиологическими и морфологическими изменениями в организме. Тренировка на определенных объемах создает фундамент для наращивания силы. Чем значительней объем, тем больше времени надо для его освоения. Конечно, одновременно растут и силовые показатели, но весьма незначительно. Повышение же интенсивности нагрузок обеспечивает быстрый захват новых результатов. Но интенсивность сама по себе не обеспечивает глубоких приспособительных реакций. Поэтому тренировочный результат быстро теряется, если его не поддерживать активной силовой работой.
Это были первые робкие попытки осмыслить тренировку. Но даже они придали моим выступлениям стабильный характер. Я выступал без срывов, постоянно обновляя результат. Тогда-то в душе Жаркова и затаилась зависть…
И все же газеты после моего первого чемпионата мира сошлись на том, что я «переходная фигура». После Торнтона ждали настоящего хозяина помоста, который должен был поражать и воображение! Я, как, впрочем, Ростоу, никак не годился для роли «чуда». Я нарушал традицию. Я был самозванцем среди сильнейших…
Я получал в наследство рекорды, но не славу великого Торнтона. Это было тяжелое наследство.
– Знакомься, милейший, – говорит Цорн. – Гуго Хенриксон – сын каменщика и прядильщицы. Ежели исчислять собачий век четырнадцатью годами, то его возраст – три собачьих века. Однако он не утратил способности к юмору. Погоди, убедишься…
Гуго Хенриксон держится как атлеты и люди, которые намеренно разрабатывают связки. В движениях пластичность и законченность. Я-то знаю, истинная легкость приходит от силы.