Солёный арбуз
Шрифт:
— Ну?
— У тебя шинель есть, ты бы срезал петлицы, они к ней не идут, старые...
Что-то еще было не досказано в их разговоре. Букварь это чувствовал, он старательно напрягал память и вдруг вспомнил старое прозвище Николая, заспешил, словно вытащил из мешка волшебную палочку, которая все могла поставить на свои места.
— Тату-Мату! Ты просто Тату-Мату! Я думал, что ты настоящий человек, а ты Тату-Мату!
Букварь махнул рукой, пошел к тропинке, успел увидеть, как разгорается улыбка на красивом
46
На все было отпущено три секунды, ну чуть больше, и Букварь ждал их.
Он смотрел на обитую рыжим заменителем кожи дверь столовой и гладил рукой шершавую кору ели. Он привык к этим молчаливым секундам, они стали необходимы ему, и без них день был бы не день.
Рыжая дверь пропустила Ольгу и ее девчат и хлопнула раздраженно, устав, обалдев от своей нудной работы. Секунды растягивались в годы, но их не хватало. Ольга уходила к желтому углу, и угол должен был спрятать ее на целый день.
— Букварь, — вдруг, обернувшись, сказала Ольга, — ну-ка, подойди сюда.
Девчата прошли вперед, и Ольга оказалась рядом, одна, смеющаяся, снова похожая на Буратино, с теплыми смоляными волосами, до которых хотелось дотронуться.
— Ты меня заметила? — улыбнулся Букварь, и улыбка у него получилась виноватая.
— Я тебя видела здесь каждый день.
— Каждый день?.. — расстроился Букварь.
— А ты думал?..
— Ага, — сказал Букварь, — а я думал...
— Букварь, ты... Говорят... ты был в Абакане?
— Да. Мы ездили за шпалами. Такие отличные шпалы!
— Так-таки и отличные?
— Ну! Скоро мы начнем класть рельсы. Ты даже не представляешь, что это такое! Вот съездим еще раз за шпалами и начнем. Я жду не дождусь.
— Все ждут.
— Придешь — посмотришь, как мы будем класть.
— Ну и как там? — Где?
— В Абакане.
— А что? Нормально. Живут люди...
«А глаза твои опять стали грустными и взрослыми. Значит, все по-прежнему, значит, ничего не изменилось...»
— Видел я Николая, — помрачнел Букварь.
— Видел?..
— Ничего. Все такой же.
— Все такой...
«Оленька, я же умею читать твои глаза, я уже понимаю, о чем ты думаешь и что ты хочешь узнать...»
— Он спрашивал о тебе.
— Что спрашивал?
— Ну, так... В общем... Ну, если хочешь знать правду, то спрашивал он просто из любопытства. И вообще...
— Что — вообще?
— И вообще он трус.
— Ладно, Букварь, ты...
«Ты прячешь свои глаза, ты боишься, как бы я не увидел их...»
— Оль, ты можешь обижаться на меня... Но он трус.
— Ладно, Букварь, я пойду.
— Иди.
— Ты мне скажи, когда укладка начнется. Чтоб я не проспала.
— Скажу.
– Я не обижаюсь, Букварь, ты для меня сейчас самый большой друг, но... Я пойду. До вечера, Букварь...
– Ну иди...
«Ты уходишь. Уходят твои глаза, твоя улыбка, и твои слезы, и твои смоляные теплые волосы. Ты уходишь, а мне ждать теперь вечера, мне ждать теперь всю жизнь.
Ты уходишь, а я тебе снова ничего не сказал. Я не сказал, что я тебя люблю. Надо ждать. Я терпеливый. Я дождусь. Я тебя люблю, Оленька.
Это знают все. И лохматые Саяны, и рельсы, наваленные в степи, и шатры моего Суздаля, и это смеющееся, подмигивающее мне солнце. Они знают и радуются вместе со мной. Тому, что я люблю. Тебя.
Мне ничего не стоит подарить тебе вот эту колючую сопку, или хрустальную кизирскую воду, или белую звезду из ковша Большой Медведицы. Мне ничего не стоит... Я говорю ерунду? Нет, это не ерунда!
Ты уходишь. Уходят твои глаза, печальные и веселые, и твои теплые волосы. Ты уходишь.
Но ты не сможешь уйти от меня...»
47
Спиркин где-то раздобыл красный флаг.
Флаг был старый, выцветший, и Спиркин спрятал его под подушкой от надоевших острот Виталия. Утром он вытащил флаг, старательно отгладил его, хотел нести в руке, но застеснялся и сунул под мышку. Букварь шагал с ним рядом, видел сосредоточенное и серьезное лицо, чувствовал, что Спиркин волнуется, точно так же, как и сам он, Букварь, и как, наверное, все остальные в бригаде.
Ребята уже стояли у конторы, курили и ждали Макогона.
— Это у тебя чего? — спросил Ромка Массальский.
— Пригодится, — буркнул Спиркин.
Макогон вынырнул из двери конторы, сказал: «Пошли», махнул рукой и зашагал впереди ребят. Руки свои он держал в карманах синей куртки, снова вытягивал шею по-гусиному, шевелил губами и сдержанно кивал знакомым и незнакомым людям.
На этой тихой, обычно пустой улице, ведущей к насыпи, было неожиданно много людей, они забрели сюда просто так, чтобы посмотреть на бригаду путеукладчиков, они знали уже обо всем. Они стояли и глядели, как глядят болельщики на любимую футбольную команду, выходящую из раздевалки.
Люди стояли у желтых стен общежитий, улыбались и подбрасывали шуточки, а путеукладчики шли степенные и важные, кивали небрежно и суровым выражением лиц своих говорили: «Да, мы те самые, которые...»
— Макогон! Сегодня? Макогон!
— Нет, — бросил на ходу Макогон. — Сегодня не успеем. Сегодня мы проковыряемся со шпалами.
Шпалы лежали у переезда, которого еще не было, и поблескивали на солнце жирными, лоснящимися боками. Макогон сделал резкое, колющее движение рукой, и ребята понимающе закивали. Они научились разбираться в языке его рук. Они стали оркестрантами, читающими взмахи дирижерской палочки. Шпалы надо было таскать на желтую спину насыпи и раскладывать их там на расстоянии шага друг от друга. Потом своей очереди ждали рельсы.