Солитариус
Шрифт:
Это место было домом для таких же, как само здание, удивительных вещей – вещей ручной работы, неподвластных законам Криптопоса и стареющих только от времени. Мебель, украшения, декоративные статуэтки, музыкальные шкатулки, гравюры, безымянные механизмы неизвестного назначения – они существовали сами по себе и не нуждались в подпитке от почившего Мастера.
Дрозд подрабатывал здесь музейным смотрителем – когда сбегал в Приграничье. Чистота, благостная атмосфера, запах дерева и лака, отсутствие постоянного коллектива (тут у многих гибкий график: всё-таки самый нестабильный пласт мира, людей швыряет туда-сюда чаще, чем они посещают парикмахерскую) – Дрозда всё устраивало. Разве
Дрозду никогда не нравились фонтаны – шумные, нарядные, в каменных рюшечках – нравились родники, как в глубине старого сада у бабушки. Или в горах.
День выдался как никогда тяжёлым: что-то не отпускало, будто напряжённый нерв в кончике мизинца. То и дело вспоминалась трещина на глиняном мальчике, спасающем ежа. И другой мальчик, который плакал за спиной, а ещё – брошенные под кустом цветы и строгие глаза старухи. До боли знакомые.
А посетители были обыкновенные: они расслабленно гуляли по залам, фотографировались и перешучивались, и им, как всегда, не нравилось, что рядом маячит, нанося урон их чувству прекрасного, какой-то осёл в родинках и давно вышедших из моды тряпках.
– Боже, милый, ему сто шестнадцать, сто шестнадцать! – слышалось из угла, в котором обжился массивный буковый стул с мягким сиденьем и резьбой на изогнутой спинке.
Звучало как приговор. Словно пару голубков нечаянно забросило в дом престарелых, а они подумали, что это антикварный магазин. Сто шестнадцать лет! Ну-ка, у кого больше? Сто девятнадцать? Сжальтесь, столько не живут! «Милый» снисходительно усмехается и глазеет: всегда занятно поглазеть на диковинку, и, в конце концов, на что ещё может сгодиться этот дед, раз уж нельзя воспользоваться им по назначению?
– Молодой человек, а чего вы так на нас смотрите?
«Вы бы, Ванечка, поприветливее, – говорила Анна Иосифовна, старший научный сотрудник музея. – Улыбайтесь. Это тоже ваша должностная обязанность. Не сжимайте губы, как будто вас хотят напоить помоями».
Дрозд хмурился, горбился и сжимал губы ещё плотнее.
Вечером он тщательно протёр старый буковый стул тряпкой, словно на него не пялились, а плевали, и долго сидел рядом на корточках. Утешал, впитывал запах и положительную энергию, с благодарностью поглаживая тёплое дерево кончиками пальцев.
– Ты не переживай… Что с них, с разорителей, взять?
Тревога, однако, никуда не делась.
Он снял наличные в ближайшем банкомате, купил упаковку пельменей и зелёный чай и поехал обратно в студию. А потом топтался перед дверью и тщательно шаркал ботинками о порог, чувствуя себя воздушным шариком, который наполнили раздражением и беспокойством, а ветер всё норовит подбросить его вверх да сдуть куда-то в сторону.
Как там, внутри? Стало хуже?
Но войти невозможно – никак невозможно. Забыто, выпущено из внимания нечто важное – и, если не вспомнить что, произойдёт катастрофа.
Со стороны перекрёстка, где утром не работал светофор, неслись наглые сигналы машин. Никакой бабушки там, конечно, уже нет – вместо неё на безропотном куске бетона гордо красуется мятая пивная банка или киснут потерянные кем-то перчатки…
Он всё же щёлкнул ключом и переступил порог. Внутри стояла тихая прохлада, в темноте слабо мерцало окно, и свет уличных фонарей мягкой ладонью гладил обрубленное плечо вечно измождённого, лохматого Сенеки. Дрозд хлопнул по выключателю и несколько минут стоял над умывальником, брызгая на лицо холодной водой.
Ещё одна, такая же, как дома под кроватью. Или даже та самая, просто Дрозд забыл, как притащил её сюда? Молодой Андрей Грунич приветливо улыбнулся ему, будто говоря: всё хорошо, пернатый…
– Не обманывай.
От застывшей улыбки в сердце хрустнуло, словно разломили сухарик. Эх, папа, где же ты сейчас?
Деревянная загогулина, обмотанная проволокой, возвышалась над столом и по-прежнему ждала, когда её превратят в скульптуру.
Она должна была всё исправить.
Она должна была доказать, что отец не обманул и всё в порядке, – и Дрозд принялся за работу.
Глава II. Сон и бред
И-ван-н-н…
Дрозд ненавидел своё имя: совсем короткое, но с гулким эхом в конце, оно напоминало падение камня в высохший колодец. На один такой колодец он набрёл как-то в детстве, сбежав из летнего лагеря. Было так тихо, как только может быть тихо в лесу; дощатый настил вокруг оголовка обветшал и расползся, сквозь разломы топорщился щебень. Тогда мальчик склонился над чёрным зевом, и его заворожила мысль о том, как беспомощен перед глубиной маленький кусочек, отколовшийся от огромной глыбы, – теперь Дрозд хорошо понимал, что сброшенный в темноту человек упадёт так же верно, как камень.
Когда он ещё не умел говорить – впрочем, из-за упрямства и замкнутости говорить он начал, когда родители уже и не чаяли, – отец смастерил ему керамическую свистульку в виде синей птички с поэтичным названием Monticola solitarius 1 . Так и появился Дрозд.
Мальчик – Дрозд, а папа его – Печник, Furnarius rufus: в природе, где-то в пампасах Аргентины, этот невзрачный рыжий трудяга строит такие прочные глиняные гнёзда, что даже на следующий сезон кто-нибудь из его дальней пернатой родни обязательно находит внутри приют. А Андрей Грунич проектировал и возводил печи и камины – на дачах, в коттеджах и деревянных старожилах в центре города. Он занимался этим на Поверхности – и он продолжил здесь, где его за это стали почтительно называть Возводелом.
1
Синий каменный дрозд. Можно перевести как «одинокий житель гор» (лат.)
Ему нравилось устраивать так, чтобы другим было тепло и уютно в своих домах; ему нравилось, как это звучит; он был взрослый ребёнок и верил, что люди вообще отчасти птицы, в большей или меньшей степени. «В моём брате умер орнитолог», – шутила тётя Нина, а Вася улыбалась: «Твой папа такой смешной», – и до поры до времени никто в семье не сомневался, что он – счастливый человек.
Только оказалось, что сам рыжий печник никогда не мог оценить ни тепла, ни уюта.
Синий каменный дрозд (тонкая работа – отец так и звенел от гордости, любуясь изящным тельцем и благородной, индигового цвета глазурью) стал первым симптомом и первой жертвой проклятого папиного недуга. Керамическая игрушка лопнула, когда семилетний Дрозд тянулся к ней, стоящей на книжной полке: теперь от шрамов на коже уже ничего не осталось, зато осталась память о том, как бесновалась в тот день пурга за окном, из соседней комнаты грозно гремел вальс «Полночь» Прокофьева, и мама – как же она тогда испугалась…