Солнце сияло
Шрифт:
— Жди! — Фамусов снова был обожженный солнцем, пролитый дождями, выглаженный ураганными ветрами высокогорный валун. — Готовь репертуар.
— Да у меня репертуара — на сольный концерт! — Лариса подобно ему вскинула и развела в стороны руки. — У меня шлягеров нет. Чтобы спела — и все бы в лежку!
— Вот это плохо. Это-то и может стать камнем преткновения. — Фамусов перевел взгляд на Арнольда. — Будет шлягер? Без шлягера нельзя.
— Будет! — Теперь Арнольд был похож на примерного пионера советских годов. Взгляд его за стеклами круглых тонких очков так и пламенел. — У меня
— А сыграйте нам, Арнольд, что-нибудь свое, — с подзадоривающим азартом предложила хозяйка дома. — Что мы тут сидим слушаем этот, — махнула она рукой в сторону «Филипса», — когда у нас свой композитор сидит. Что, Арнольд, не откажетесь?
— Да, Нодя, было бы замечательно, — поддержала Лариса предложение матери.
Арнольд поочередно оглядел всех сидевших за столом. Правда, кроме меня. Я для него, совершенно очевидно, не существовал.
— Если никто не против, — произнес он с достоинством воплощенной скромности, — я с удовольствием.
Со своего места от стола, когда Арнольд поднял крышку, открыв клавиатуру, я естественным образом глянул на название фирмы, изготовившей инструмент. Фирма была что надо: «Блютнер». У таких фирм после настройки пианино может держать строй чуть ли не год. Как в свою пору просветил меня отец, все эти «блютнеры» и «бехштейны» во множестве появились у нас после победы над Германией в 1945-м. Хватило бы эшелонов, из Германии тогда вывезли даже воздух.
Арнольд вывесил кисти над клавишами, устремил взгляд на пейзаж, висевший над пианино, и тихо опустил руки, извлекая первые звуки.
Что ж, хотя он учился и не на исполнительском, игра его была вполне достойна. Это была чистая, внятная игра, звуки у него не липли один к другому, они ясно нанизывались на нить лада, подобно бусинам на леску, и никакой искусственной эффектации, форсированной эмоциональности. Но то, что он играл… По моему внутреннему убеждению, за такую музыку нужно вешать. Это все было мертво, как наколотые на булавку бабочки. Он каждым тактом демонстрировал свою вышколенную грамотность, свое владение искусством сложения музыки, свою посвященность — и на этом все кончалось.
Я взял со стола вновь заботливо наполненную кем-то для меня доверху рюмку и махнул ее всю целиком. Так мне в этот момент показалось: нужна вся целиком, чтобы поддержать необходимое равновесие.
— Санька! — со стервозностью вновь произнесла у меня над ухом Ира.
Лариса смотрела на нас с другой стороны стола таким же стервозным, как Ирино «Санька!», напалмовым взглядом. Арнольд играет! — стояло в ее глазах испепеляющим восклицательным знаком.
Но наконец он исчерпался. Или решил, что доставил нам уже вполне достаточно эстетического удовольствия. Как бы то ни было, последний звук его грамотных диктантов истаял в воздухе, он встал со стула и, повернувшись к нам, поклонился — словно на концерте.
Я хлопал ему в общем хоре — что же мне оставалось делать. Да я и вообще не хам от природы. Слепца не корят за то, что он ничего не видит, глухого что ничего не слышит.
— Ларочка! А теперь ты. Пожалуйста, — попросила мать.
— Да ну вот еще! — передернула Лариса плечами.
— Давай, Ларка, давай! — поддержала мать Ира.
— Спой, послушаем, — прошевелился в кресле валун Фамусова.
Промолчал только один я. Хотя, уж раз такое дело, мне даже хотелось услышать ее.
Лариса поднялась. И стала выбираться из-за стола.
— Проаккомпанируешь мне? — остановила она Арнольда, целеустремленно несшего себя на свое место.
Голос у Ларисы был. И недурной. Во всяком случае, петь ей было чем. Но пела она, как все другие, легион им имя. Тот же зажим связок, придающий голосу режущий металлический окрас, та же хрипотца, должная служить заменою шарма. И сами песни. Как можно брать такие песни в репертуар? Тупая бесцветность мелодии, мертвая бесцветность слов. Любил, бросил, тебе же хуже, пошел на хер (ну, не на хер, но смысл такой). Без шлягеров ей точно было не обойтись. Во всех смыслах.
Она спела две песни. На чем ее труд по услаждению нашего слуха закончился.
И тут, когда под жаркие рукоплескания (естественно, и мои тоже, разве что не слишком жаркие) Лариса, опустив глаза долу, отправилась обратно к столу, а Арнольд отнял крышку от корпуса и опустил на клавиатуру, чтобы последовать за Ларисой, только уже в роли скромного чичероне, тут меня вдруг подняло из-за стола:
— А можно я тоже?
Молчание, последовавшее в ответ, было громовым.
И только Ира, спустя бог знает какое время, проговорила, протрепетав легким смешком:
— А ты разве умеешь?
— Ну, чижика-пыжика-то, — сказал я.
Надо полагать, последний шар, что я вкатил в желудок, был избыточным. Точнее, вторая половина его. Не следовало позволять его себе весь целиком. Как бы ты ни умел пить, всегда можно заступить грань равновесия. Я и заступил.
Первым делом я продемонстрировал Ире «чижика-пыжика»: прошелся по всем октавам в бурном пассаже, который имелся у меня в одной из моих вещей и который, честно говоря, я туда для того и вставил, чтобы демонстрировать технику. После чего, не делая перерыва, перекатился к самой своей спокойной, выдержанной, можно сказать, прозрачной, самой своей консонансной пьеске. А там уже обрушил на головы публики весь свой запас. Все, что я насочинял в тот год перед армией. Вплоть до тех песенок на собственные слова, под которые так хорошо балделось в компаниях.
Пальцы у меня за те дни, что я безвылазно сидел дома и играл для Леки, замечательно разработались, избыв армейскую заскорузлость, я был в состоянии взять любой аккорд и хоть целую минуту трелить сто двадцать восьмыми. Хотя, конечно, я слышал, как я играю. Уж и мазал же я мимо нот. А звуки временами слипались так — будто я варил из них кашу. Все же этот внук лауреата и орденоносца сидел за инструментом каждый день, а я два года не прикасался к нему вообще.
Но зато мои бабочки не были наколотыми на булавку — в этом я не сомневался. Это был не пережеванный, размоченный жмых, а живая луговая трава. Отец, немало скептически настроенный по отношению ко мне, отзывался о моих сочинениях весьма недурственно, и почему я не должен был верить ему? Пусть вот утрется! Посмотрю я на его физиономию.