Солнце сияло
Шрифт:
На Арнольда, закончив наконец туристическую прогулку по отцветшим садам своей предармейской жизни, я первым делом и посмотрел. И увидел. У него было не лицо — руины. Оно напоминало автомобиль, на полной скорости въехавший в кирпичную стену: все всмятку, гармошкой и потрохами наружу.
Смею утверждать, что аплодисменты, в облаке которых я греб, направляясь обратно к своему месту за столом, были куда ярче, чем дважды до того.
Арнольд, впрочем, со своим разбитым всмятку лицом, не аплодировал. Сидел прямой, с закушенной нижней губой, смотрел на меня, почему-то придерживая у виска очки за дужку,
— Санька! — Ира повисла у меня на шее таким прыжком, что мы с ней оба едва не полетели на пол. — Ты даешь! А я и не знала!
— Да я и сам не знал, — сказал я. — Хотел чижика-пыжика, а вышло вот что.
— Вообще-то вам за такую игру нужно бы оторвать руки. — Это были первые слова Арнольда, обращенные ко мне за все время. — Подобная игра называется ресторанщиной. Не говоря о том, что вы постоянно фальшивили. Для профессионального слуха это все оскорбительно.
Я поймал себя на чувстве, что ожидал: выдаст он что-то вроде такого или нет. Выдал. Не удержался.
— Ну, Арнольд, вы, по-моему, слишком сурово, — подал голос Фамусов. Зачем же в данном случае судить с профессиональной точки зрения.
— Это необходимо. — Арнольд собирал свою разбитую в лепешку машину с потрясающей скоростью. — Чтобы защитить профессиональное поле от самодеятельщины.
— Но музыка у Сани, мне кажется, замечательная. — Это была хозяйка дома. — Мне лично очень понравилось. И песни тоже. Может быть, чуть поправить…
Отвечая ей, Арнольд решил обращаться ко мне:
— Нет, поправками тут ничего не спасешь. Вы, например, совершенно не владеете модуляцией. Ваш переход из тональности в тональность противоречит элементарным законам гармонии. А с каденцией у вас просто что-то чудовищное…
— Плевать на каденцию, — прервал я его. — Была бы потенция. Всякая, всякая! — вскричал я следом, сообразив, что ради красного словца не пожалел и отца: общество все же было наполовину женское. — Творческая потенция, жизненная потенция.
Однако моя рокировка оказалась излишней.
— Нет, как же, как же, — произнес Фамусов. — Какая другая потенция без той. Без той — никакой. — И поднял над столом рюмку: — Дававйте выпьем за ту, эту самую потенцию!
Хозяйка дома произнесла что-то осуждающее. Но бокал с вином тем не менее подняла. Ира с Ларисой выдали радостно-смущенные соловьиные трели из смеха и первые прозвенели своим хрусталем. Что там Арнольд — я не обратил внимания. Я цапнул со стола свою рюмку, снова заботливо наполненную кем-то доверху, и закатил в себя ртутный шар целиком, без остатка. Переступивши грань, потом уже катишься по наклонной плоскости.
Затем я, как водится в случаях, когда заступишь грань, помню все бессвязными, отдельными эпизодами.
Мы стоим с Ирой у сверкающего черной пластмассой и белым металлом агрегата, носящего название «музыкальный центр», и она, вынимая из плоских квадратных коробочек тончайшие серебристые диски с круглым отверстием посередине (так я впервые вижу компакты), ставит их на выезжающую изнутри по велению пальца платформочку. Толкает платформочку пальцем, и та послушно уезжает обратно, а из динамиков выкатывает незнакомая мне музыка, вернее, знакомая: та, что звучала в квартире, когда мы приходили сюда со Стасом.
— Это что? Это кто? — спрашиваю я.
— «Кинг Кримсон», — говорит Ира. — Ты что, никогда не слышал?
— Слышал, — отвечаю я полную правду.
— Так что же?
— Свой своих не узнаша, — говорю я, и это тоже правда: очень уж моя музыка. Больше того: то, что я писал тогда, перед армией, не имея понятия ни о каких кингах, безумно похоже на них.
Накромсанное на куски время неутомимо влечет между тем себя вперед, и в следующем удержанном в памяти эпизоде я уже стою не около музыкального центра, а около елки, и не с Ирой, а с Фамусовым, и с удовольствием раскрываюсь ему, говоря о вещах, о которых не позволял себе с Ирой даже и заикнуться. Например, о том, что Терентьев турнул меня из программы. О чем, не заступи я грань, ни за что, понятно, не стал бы и поминать.
— Хорошенькое дельце, — говорит Фамусов. — Что вы такое натворили?
— Если бы, — говорю я. — Он хочет, чтобы я настучал на одного сотрудника.
Фамусов хмыкает. Наверняка он понимает меня более плоско, чем это было на самом деле.
— Видите ли, Саня, — говорит он затем, — бывает, что по-другому никак невозможно.
— Бога ради, — говорю я, отмечая для себя, что именно так, в варианте «черное-белое», он меня и понял. — Но тогда нужно знать, к кому обращаться.
В этот ответ я вкладываю уже все смыслы, и Фамусов, уловив его многослойность, некоторое время молчит, расслаивая его для себя и оценивая.
— Что, потолковать с ним? — прерывает он молчание.
— О чем? — говорю я.
— Чтобы он вернул позицию к исходному положению — с витиеватостью отвечает Фамусов.
Это было мгновение, когда сюжет моей жизни мог потечь совсем другим руслом. Мне только следовало сказать о своем положении волонтера в программе Терентьева и попросить о зачислении в штат. Будь я в штате, с трудовой книжкой в отделе кадров, шестерни судьбы сцепились бы по-иному. Не знаю, хорошо бы это было или нет, я только констатирую факт: по-иному. Оформленная официальным приказом жизнь — это все равно как река, вправленная в гранитные берега: так просто в новое русло ее уже не пустишь. Но попросить о штате значило открыть Ире свое истинное положение в Стакане. Которое ей известно не было. Нет, я вовсе не таился от нее. Но так вышло, что не было случая сказать об этом, вернее, так: нужды, — и она не имела понятия, что я всего лишь приблудная овца в племенном стаде. И вот — чтобы узнала от отца? Я не мог позволить себе этого. Не то чтобы я такой гордый. Дело в чувстве достоинства. Оно у меня, пожалуй, гипертрофированное. И ничего я с этим поделать не в состоянии.
— Потолкуйте, — сказал я Фамусову.
Апофеозом встречи Нового года стало мое знакомство с чердачным этажом этого респектабельного хауза, куда меня в какой-то момент увлекла Ира сначала попросив сопроводить на лестничную клетку, чтобы там всласть подымить, потом предложивши подняться повыше, а там и просто схватив за руку и потащивши по лестнице все дальше, дальше — в темноту, в глушь, чащобу…
Когда, впрочем, мы очутились на лестничной площадке чердачного этажа, оказалось, что здесь совсем не так уж темно — свет, проникавший снизу, разжижал мглу, и на площадке стоял полумрак, в котором все можно было ясно осознавать.