Солнце в день морозный (Кустодиев)
Шрифт:
В церковный праздник — крестовоздвиженье — мальчиков духовного училища повели в главный собор Астрахани, располагавшийся в центре города, за кремлевскими стенами.
Сегодня сам епископ служил молебен. При входе в церковь уже расстелен богатый голубой ковер. Развеваются подолы длинных черных одеяний служителей. Сияют начищенные подсвечники. Долговязый семинарист держит огромную свечу. В дверях епископу поверх черной сутаны набрасывают белое одеяние. Потом он таинственно и долго находится в алтарной части. А выходит уже не в белом одеянии, а в голубом. Голос у него мощный и мягкий. Движения плавные, как у актера в
Боря стоит рядом с Митей Лимовым, покладистым своим соседом, а с другой стороны Вася Кучерявый.
Митя то и дело шепчет: "Ой, как божественно!" Старший воспитатель не сводит с мальчиков глаз, и Вася мрачнеет с каждой минутой.
А Боря переводит взгляд с расшитой мантии на бархатную красную митру, с нее — на отраженный в золотом кресте багряный цвет.
Начались поклоны, сопровождаемые хором женских голосов. Чем ниже кланялся епископ, тем громче становились звуки, тем быстрее и быстрее произносились слова: "Господи, помилуй, господи, помилуй, господи…"
Вася попросил о чем-то старшего воспитателя. Тот вместо ответа дернул Кучерявого за ухо и что-то сердито ему зашептал. Боря обернулся, рассеянно взглянул на Кучерявого, но в этот момент епископ поравнялся с ними, и мальчик уже не мог оторвать глаз от серебряного паникадила. Серебро мерцало таинственно и холодно, как вода при луне. Лицо богоматери смотрело строго…
А поздно вечером, после службы, когда все разбрелись по комнатам, Боря уговорил Кучерявого про никнуть вместе с ним в домик, где днем работали иконописцы, — очень хотелось рассмотреть иконы. Вошли крадучись. Зажгли свечи. Со стен смотрели серьезные темные лица. Борис приблизился к одному из них, стал рассматривать… Переходы резкие — от черного цвета к розовому. Вот бы добавить сюда красноватого — от мерцанья огня или тусклого блеска серебра. Он осторожно дотронулся рукой до одежды богоматери и тут же отдернул руку, в страхе оглядываясь по сторонам. Большие глаза святых, казалось, пристально смотрели на мальчиков.
Неделя в училище тянется, как унылая арба по степи.
Из серии «Автобиографические рисунки».
Зато воскресенье — долгожданный праздник, великий день. Рыбалка на Волге, пироги с рыбой — расстегаи, на улице игры в бабки, в лапту, в казаков-разбойников. У Догадиных музыка, танцы, а перед сном няня сказки рассказывает.
В это воскресенье все было немного по-другому. Утром Миша с Борисом доклеивали большого змея, да не обычного, а из красной бумаги.
А потом пришла дочь купеческая Настя Догадина звать Екатерину Прохоровну "играть на фортепианах": гости придут, мол, важные. Екатерина Прохоровна согласилась: платили Догадины хорошо, а в семье лишних денег не было.
Статная кареглазая Настя взяла Бориса за руку и повелительно сказала:
— Пойдем, посмотришь, как мы живем. Ты у нас еще никогда не был.
Рука его утонула в пухлой ладошке Насти. Ему было неловко, но освободить руку он стеснялся. И девушка повела его по комнатам. Сначала в боковые, тесные, небогато убранные.
— Тут мы всегда живем… — церемонно говорила Настя. — А в гостиной в светлые дни.
В гостиной чуть не всю стену занимала большая изразцовая печь. Затейливый зеленый рисунок покрывал белые изразцы. Боря заметил, что рисунки везде разные; хотелось ему рассмотреть каждый, но Настя тянула его дальше.
— Чего стоишь? Или не видал печку? Садись вот. В центре длинного стола — лампа-"молния", витая, бронзовая, голубой абажур с китайским рисунком. "Вот свету-то, наверно, от такой лампы!.. И как это, интересно, сделали такой рисунок на ней?" — подумал мальчик.
Рядом со столом — тяжелый дубовый буфет. Буфет, как крепость, и какой только посуды в нем нет! Рисуночки разные пестрые, стекло фигурное…
Когда они вышли в сенцы, потом во двор, там уже расставляли простые деревянные столы с недорогим угощением: рыба-сушь, каша гречневая, пироги капустные. Это готовили для нищих, монашек, бедных прихожан. Купец Догадин торговал самоварами, ведрами, скобяными товарами, имел твердый доход (не то что хлебная торговля, от урожая не зависел) и несколько раз в году кормил голодный люд, чтобы городская молва не забывала его.
Тут, возле кустодиевского флигеля Боря увидел Митю Лимова и Васю Кучерявого. Выпростав свою руку из Настиной, он побежал к мальчикам.
— Куда же ты, Борисушка? А угощение? — крикнула Настя.
Но его и след простыл.
…Они пускали раскрашенного змея. Змей медленно, словно раздумывая, взмывал в поднебесье. Митя, быстро перебирая руками, отпускал нитку.
— Вот красота! — шептал Вася. — Мне бы такой! Всех интересовало, на какую высоту поднимется змей, а Боря завороженными глазами смотрел на дивное красное пятно в небе. Это совсем не тот красный цвет, что в церкви, что у свечи… И у старшей сестры Кати нет такого цвета в наборе красок, а у нее и акварельные, и настоящие масляные есть…
Эх, как бы продлить воскресенье! Уже девять часов вечера. Мать еще не вернулась от Догадиных. Ее музыка хорошо слышится оттуда. Девочки расположились на ковре, играют с котятами. Миша строгает игрушечную лодку. Няня штопает, напевая. Скоро уже спать. Но как можно спать, если принесли два новых журнала — «Нива» и «Артист». В «Ниве» интересные картинки, в «Артисте» — рассказы про художников.
А как хочется нарисовать кого-нибудь живого, Васю, например, или продавца-сбитенщика с усами. Сколько лиц человеческих, и все разные! К одному Догадину вон сегодня сколько людей приходило — с узкими глазами и с темной кожей, и рыжие с веснушками, и старые, как орех, и такие красивые, как купеческая дочь Настя! Никогда еще он не пробовал живых людей рисовать. А что, если?..
Боря осторожно берет карандаш. Смотрит на задремавшую над шитьем няню. Прикрывает лист левой рукой, чтоб никто не подсмотрел. И водит карандашом по листу, наклоняя голову то вправо, то влево…
…И снова духовное училище! Приближается час исповеди, самый мучительный час. Надо признаваться в грехах, каяться.
На первой исповеди Боря так и простоял молча, глотая слезы. Он не знал за собой вины, не знал, в чем каяться: ведь он всегда говорил правду и старательно учился, не грубил старшим, не бил собак. В чем же его вина? Он не мог ничего «грешного» припомнить за собой и оттого плакал.