Солнце всегда взойдет
Шрифт:
– "Твоих лучей небесной силою вся жизнь моя озарена. Умру ли я, ты над могилою гори-сияй, моя звезда!" – повторяла она дрожащим голосом последние две строчки и замолкала, наклонив голову.
Когда папка работал, его тяжелые серые руки находились на некотором расстоянии от боков, а плечи были чуть приподняты, будто хотел он показать, что до чрезвычайности сильный. Но в нем, уверен, не было стремления к позерству, и не хотел он сказать: "Эй, кто там на меня? Подходи!" Папка был в этом так же естественен, как борцы друг перед другом в круге, или штангист, который вышел на помост для взятия веса.
Меня нередко мучило,
Большая часть его жизни прошла в скитаниях. Зараженный непреодолимой тягой к простору и воле, он не мог войти в колею семейной жизни. Когда жили на Севере, он то и дело отъезжал в какое-нибудь захолустье "на заработки" – как объяснял. Возвращался нередко весь оборванный, в коростах, пропахший дымом и, главное, без гроша денег. А семья росла, и маме одной год от года становилось все тяжелее. И папке вроде бы совестно было перед ней и нами, и даже иной раз бил себя кулаком в грудь:
– Все! Больше – никуда!
Но неугомонный, чудной папкин дух перебарывал его, и он снова ехал, бог весть куда и зачем.
Мы, дети, почему-то не осуждали папку, хотя и немало из-за его странностей перенесли лишений. Может, потому, что был он без той мужицкой хмури в характере, которая способна отталкивать ребенка от родителя и настораживать?
Когда папка возвращался из своих "денежных северов", как иронично говорила мама, я кидался к нему на шею. Он меня крепко обхватывал ручищами. Я прижимался щекой к черному колючему подбородку, терся, невольно морщась от густых запахов, и первым делом спрашивал у папки, есть ли у него для меня подарок. В те годы деньгами он семью редко баловал, но вот игрушки и безделушки всегда привозил, бывало, целый рюкзак или даже два. Мы, дети, восторгались. А мама, получив от него подарок и узнав, что денег он опять не привез или крайне мало, крутила возле папкиного виска пальцем.
– Да что деньги? Как навоз: сегодня нет, завтра воз. Без них, мать, жить куда лучше.
Папка, конечно, понимал всю нелепость своих слов и притворялся, будто не замечает маминого недовольства и раздражения. Улыбался и норовил обнять ее. Но она решительно отстранялась.
– Да, лучше, товарищ Одиссей Иванович! И как я раньше не догадалась? – говорила мама с таким выражением на лице, словно услышала от папки что-то такое весьма и весьма умное. Устало вздыхала: – Ох, и навязался ты на мою шею, ирод.
Я дергал папку за рукав прожженного, сыроватого пиджака, наступал носками на его сапоги и просил пошевелить ушами. Он, уже через силу улыбаясь и слегка косясь на ворчавшую маму, которая с каким-то неестественным усердием хлопотала по хозяйству, шевелил загорелыми, коричневатыми ушами. Я, брат и младшие сестры потом вертелись возле зеркала и силились пошевелить своими.
3. МАЛЕНЬКАЯ ССОРА
Через неделю после переезда в Елань утром я сидел у открытого настежь окна и смотрел на маму и папку, работавших во дворе. Папка рубил дрова. Мама стирала. Она продолжительно и вяло шоркала одно и то же место выцветшей папкиной рубашки. Мамины брови были сдвинуты к переносице, бледные губы сжаты, – она ужасно сердита. Я два дня назад случайно увидел, как папка, покачиваясь, крадучись уходил от нашей соседки тети Клавы. Из ее дома слышались хмельные веселые голоса. Маме он сказал, что выпил на работе с товарищами. Нехорошие чувства зашевелились в моем сердце; было обидно
"Почему, почему они такие? – размышлял я. – Им разве не хочется жить дружно? Так ведь лучше и веселее. Взяли бы и протянули друг дружке руки. Я вчера подрался с Арапом, а через час мы уже во всю играли вместе в "цепи, цепи кованы" и смеялись, что у обоих на одном и том же месте царапины. Почему взрослые не могут так?"
На листе бумаги я нарисовал семь овалов. Первый самый большой, следующие меньше и меньше. К первому подрисовал голову, усы, руки, топор, ноги, а возле них – собаку с толстым хвостом, – папка с Байкалом. Мусоля карандаш и морщась от старания, нарисовал маму. Следом сестер и брата, – вся наша семья. Под рисунками написал: Папка, Мама, Люба, Лена, Сережа, Настя, Сашок. "Что-то у Любы уши вышли маленькие, как у кошки, и шея тонкая. А у Насти нос длинный, как у бабы-яги". Стиральной резинки у меня не оказалось.
Уши и шею я так исправил, но что же делать с носом без резинки? Решил оставить, как есть. Однако, изъев карандаш, понял, что злополучный нос не оставлю таким. Сбегал за резинкой к Синевским.
– Мам, смотри: я нарисовал. Вот – ты! – Я улыбался, ожидая похвалу.
– Опять у тебя нос грязный. А почему на коленке дыра? – Она сырой тряпкой вытерла мой нос – мне стало больно. Я едва не заплакал.
– Смотри, ты с Байкалом, – невольно непочтительным голосом – что меня смутило – сказал я папке.
– А, ну-ну, добро, добро. Похож, – мельком, невнимательно взглянув на рисунок, сказал он. Размахнувшись топором, выдохнул: – Уйди-ка!
На моих глазах выступили слезы. Я крутил – и открутил – пуговицу на рубашке. "Они поругались, а я как виноватый. Вот было бы мне не восемь лет, а восемнадцать, я им все сказал бы!" И от переполнившей мою душу обиды я оттолкнул от себя кота Наполеона, который начал было тереться о мою ногу. Наполеон посмотрел на меня взглядом, выражавшим – "Это как же, молодой человек, понимать вас прикажете? Я всю жизнь честно служу вашей семье, ловлю мышей, а вы так меня благодарите? Ну, спасибочки!"
Я взял бедного кота на руки и погладил, и он замурлыкал, жмуря слезящиеся, подслеповатые глаза. Я вошел в дом.
На кровати сидел брат и играл со щенком Пушистиком – натягивал на его голову папкину рукавицу. Черный с белым хвостом щенок отчаянно и весело сопротивлялся. Меня не смешила, как обычно, проказа брата. С минуту сумрачно, словно он виновник моей обиды, смотрел на Сашка и залез под свою кровать: я так частенько поступал, когда хотелось поплакать. Решил: "Уеду. Я им не нужен. Они меня не любят. Пусть! И я их не буду любить. Вот куда бы уехать? Может, в Америку или Африку? Но где взять денег на электричку? Лучше поближе. Пешком. Возьму с собой Ольгу Синевскую. Будет мне мясо жарить, а я – охотиться на медведей. Будем играть день и ночь и варить петушков из сахара".
В дверном проеме я видел двор. К маме, улыбаясь, подошел папка. Кашлянул, конечно, для нее. Но по строгому выражению маминого лица можно было подумать – важнее стирки для нее на всем белом свете ничего нет. Но я догадывался о ее притворстве.
Интересен и смешноват для меня был папка: я знал его как человека немного величавого в своей непомерной силе, уверенного, теперь же он походил на боязливого, запуганного родителями ученика, раболепно стоящего перед учителем, который решает – поставить ему двойку или авансом тройку.